Читать первую часть книги

 

Портретная галерея

К концу 19 века Малаховка приобрела имидж модного подмосковного курорта. Волшебный аромат цветущего луга, таинственная сень первозданных лесов, трели соловья, чистый, как из пробирки, воздух, тихая речка, переходящая в широкий пруд, – что еще нужно столичным господам? Диетическое питание? Было и оно. В мясном специализированном магазине приличный выбор деликатесов, в булочной – любой хлеб по заказу. Свежее молоко, сметана, творог незамедлительно доставлялись с животноводческой фермы напрямую к обеденному столу. Разрекламированный целительный кумыс готовил из молока отборных молодых кобылиц сам малаховский провизор (аптекарь с высшим образованием) В.Я. Буянов. Приятно, дыша ландышами, было жить на прелестных дачах.

Славу оздоровительному курорту создавал своими популярными лекциями и частной практикой домашний врач разбогатевших нуворишей Григорий Антонович Захарьин (1829 – 1887). Видный ученый, основатель московской терапевтической школы, он рассматривал человеческий организм как целостную систему, а болезни – как воздействие неблагоприятной окружающей среды. Высоко оценив лечебно-климатические достоинства Малаховки, доктор рекомендовал не покидать поселок вплоть до самых заморозков. “Захарьин-то с ума сошел, – посмеивался он сам над собой, – живет в деревне целую осень. Так говорили обо мне, а теперь подражают многие”.

Антон Павлович Чехов, сам по образованию медик, восхищался деятельностью своего старшего коллеги. “Из писателей предпочитаю Толстого, – высказывался он, – из врачей – Захарьина”.

Полусемит по женской линии, Григорий Антонович обладал неуравновешенным характером, душевной ранимостью, непредсказуемостью действий. Друзей смущали его странности, какая-то несокрушимая вера в предрассудки. Так, он долгое время не мог отважиться сесть в пролетку на резиновых шинах. Суеверно не отвечал на телефонные звонки. Не выносил ярких керосиновых ламп, комната освещалась слабым огнем свечей. Домашняя обстановка была скромной, без излишеств. Вел аскетический образ жизни. К спиртному относился крайне отрицательно, не нам чета. Журналист В. Гиляровский описал анекдотическую сценку. К Захарьину обратился за медицинской помощью старик-актер И.А. Григоровский. Профессор спросил его прямо в лоб:

– Водку пьешь?

– Как же – пью.

– Изредка?

– Нет, каждый день.

– По рюмке, по две?

– Иногда и стаканчиками... Вчера на трех именинах был. Рюмок тридцать, а может, и сорок.

Обезумел Захарьин, вскочил с кресла, глаза выпучил, палкой стучит по полу и орет:

– Что-о?.. Со... со... сорок! А сегодня пил?

– Вот только глотнул половину.

И показал ему из кармана “жулика”... (бутылочку).

– Вон отсюда! Гоните его!...

О Захарьине мало кто теперь вспоминает. Да и Малаховка уже не курорт...

В довершение познакомимся с предсказанием, полушутливым-полусерьезным, которое было сделано в ночь на 1 января 1889 года, то есть 110 лет назад. Но в чем-то оно и сейчас актуально. Напечатано было в газете “Московский листок” под псевдонимом “Старый знакомый”.

В последний вечер уходящего в вечность года редактор сидел у себя в кабинете в ожидании доктора белой и черной магии Епинета Епинетовича. Когда тот появился, разговор повели о будущем. Журналист спросил:

– Водопровод когда будет проложен?

– Когда нас с тобой на свете не будет.

– Уличное освещение приведется в порядок?

– Нет, на это и рассчитывать нечего, фонари будут зажигаться, когда луна светит, а когда ее нет, их зажигать не станут...

Как можно догадаться, гость был изрядным пессимистом. Газетчик продолжал задавать вопросы:

– Домб все уцелеют?

– Без крушения не обойдется: строят их как попало, где же им всем уцелеть.

– Дачи вздорожают или нет?

– Едва ли, много их везде понастроили, на три Москвы хватит...

– Уцелеют ли все газеты и журналы?

– Едва ли, некоторые исчезнут, а подписчики пропоют им вечную память.

– Каким молоком и сливками будут угощаться за свои денежки москвичи?

– В большинстве поддельными – из крахмала, муки и иных снадобий.

– Прекратятся ли на железных дорогах крушения поездов?

– Нет.

– В каком положении останется торговля напитками?

– В таком же безобразном, как и теперь.

– Уменьшится ли пьянство?

– Наоборот, увеличится.

Как в воду смотрел доктор белой и черной магии, словно и впрямь заглянул на 110 лет вперед.

Хозяин проводил гостя до дверей, оделся и поехал поглядеть, где и как встречали горожане Новый год. Ночь была лунная, морозная. Луна светила как бы нехотя...

Под псевдонимом “Старый знакомый” таился редактор-издатель Николай Иванович Пастухов.

Пройдем мысленно по портретной галерее, тщательно всматриваясь в лица. Достойны ли они быть помещены в историю района? При жизни их ценили. Сейчас мало кто помнит. Напрочь забыто имя Митрофана Кандырина и его любимой жены Марии. А он так надеялся... Но начнем издалека, с присказки.

9 июля 1889 года господин Самоскин, снимающий в Краскове дачу, гулял с семьей в лесу. Откуда ни возьмись из кустов выскочила здоровенная рыжая собака, шерсть дыбом, из открытой пасти капает слюна. Детей не тронула, бросилась на супругу господина Самоскина, ухватила зубами за палец, а затем укусила за ногу и убежала.

Через час та же собака появилась в полутора верстах от Краскова, в имении князя В.И. Оболенского в селе Кореневе, прыгнула на княжеского кучера Герасима Кузина и поранила его. На помощь успел кореневский староста и ударом полена уложил животное.

Собака оказалась бешеной. Герасим лечился дома примочками да молитвами. Улучшения не наступало, ходить он уже не мог. Наконец, 18 августа повезли его во Влахернскую земскую больницу (Кузьминки). Там его не приняли. Направили дальше, в Москву. Но по дороге он скончался в телеге.

Возможно, был бы другой, благоприятный исход, если б в Краскове был свой больничный пункт. Но не было поблизости ни врачей, ни больниц. Все крестьянское население обходилось без медицинского обслуживания, страдало и гибло от немощи и хвори.

Перейдем к Кандырину. Крупный торгаш, негоциант процветал. Его торговый дом обеспечивал всю Москву широким ассортиментом модного мужского, женского и детского белья. Купить у Кандырина было так же престижно, как в наши дни одеваться у Зайцева. Его фирменные магазины и склады располагались в Петровском пассаже, Верхних Торговых рядах, на Рождественке и Никольской улице.

Но вдруг... Все случается вдруг...Тяжело заболела его жена. Надолго. Финал был трагичным. В газете “Московский листок” можно отыскать простенький некролог, обведенный черной траурной рамкой:

“8 июня 1897 года после продолжительной болезни скончалась Мария Сергеевна Кандырина, проживавшая на даче г. Шпигеля при станции Малаховке”.

Горе вдовца было неописуемо. Затосковал. Забросил дела. Вероятно, запил. Есть такая привычка: горе глушить вином. Почему-то вспомнилась ему нелепая смерть княжеского кучера. А когда понемногу отошло, возмечталось ему сделать что-то такое, чтобы навсегда сохранилась память о его безвременно усопшей подруге. Но что? Выстроить магазин-дворец и назвать ее именем? Мелко и вульгарно. Возвести на ее могиле беломраморный мавзолей? Но гробницы со временем рушатся, кладбища зарастают, а потом запахиваются или застраиваются, а то и отдаются под футбольное поле (эта игра, возникшая в Англии, уже докатилась до России)...

Мучимый сомнениями, обратился он к настоятелю Красковской церкви отцу Смирнову.

– Употреби деньги с пользой, – молвил ему батюшка. – Разве не видишь, сколько у нас страждущих? Построй лечебницу. Это и будет нетленная память о бедной рабе божией Марии... Господи тебя благослови на святое дело.

Митрофан Александрович в большой задумчивости выслушал священника.

Дальнейшие события изложены в газете “Московский листок”:

“Малаховка. 27 мая 1898 года. От нашего корреспондента. На днях в селе Краскове, находящемся близ полустанка “Малаховка”, была совершена закладка больницы, сооружаемой потомственным почетным гражданином М.А. Кандыриным в память своей супруги Марии Сергеевны, скончавшейся здесь же на, даче в прошлом году. Больница будет помещаться на Красковском шоссе, в деревянном, крытом железом здании, она будет устроена на пять коек... Длина здания будет 12 сажень и ширина – 4 сажени. Рядом с больничными палатами будет находиться амбулатория для приходящих больных и помещение для акушерки-фельдшерицы. При здании больницы отдельно будут устроены кухня и прачечная. Местность для устройства этой больницы, в количестве одной десятины, пожертвована местным помещиком князем Оболенским и крестьянами. Первые камни были положены: настоятелем церкви села Краскова отцом Смирновым, устроителем больницы М.А. Кандыриным, его родными и представителями от земства”.

Митрофан Александрович и дальше пестовал свое детище. Летом 1901 года при больничном корпусе, построенная на его средства, открылась новая амбулатория. В 1905 году число коек было доведено до пятнадцати. В стационаре лечилось в течение года 13455 сельчан. Возводились новые корпуса, расширялись службы. Сейчас это одно из старейших и нужнейших лечебно-профилактических учреждений в Люберецком районе. И очень жаль, что совсем выветрилось из сознания потомков имя его основателя.

Несколько лет назад одному из авторов довелось читать в Красковской больнице лекцию по истории нашего района. Для медперсонала было большим откровением узнать, что лечебница была построена и частично оборудована на пожертвования купца Кандырина. “А мы и не слышали об этом”, – признавались не только молоденькие медички, но и пожилые врачи.

Умирая, Кандырин завещал своему сыну Николаю Митрофановичу продолжать благотворительность.

Пора бы руководству поселка и больницы соорудить у входа на территорию мемориальную доску, на которой будет обозначено, когда и на чьи деньги строилась Красковская больница, кто заложил первый камень в ее основание.

С постройкой Красковской лечебницы быстро решился и кадровый вопрос. Штат набрали небольшой, самый необходимый: фельдшер, сторож да сам заведующий – Михаил Самойлович Леоненко. Его перевели из Мытищинской больницы, где он успел отработать три года и хорошо себя зарекомендовал.

О его прошлом ходили легенды. Сын простого крестьянина, он чуть ли не пешком, подобно Ломоносову, добрался до Москвы и, благодаря исключительной настойчивости и неукротимой жажде знаний, получил высшее образование. По специальности он хирург, но лечить надо было все: от черной немочи до белой горячки, как поступали и другие сельские эскулапы. Его пациенты по выздоровлении могли сказать словами Пушкина:

Я ускользнул от Эскулапа

Худой, обритый, но живой...

Главное – живой!

В любое время суток – утром, в полдень и в полночь, в любую погоду – в дождь и слякоть, в пургу и мороз по первому зову пускался он в путь-дорогу. Кто-то из старожилов принес мне фото: доктор едет в пролетке по деревенской улице, спеша на вызов к больному.

Но он был не только врачом, но и заботливой сестрой-хозяйкой, завхозом: на его попечении было постельное белье, инвентарь, медикаменты. Наконец, его разгрузили. На заседании уездного земского санитарного совета 17 сентября 1903 года он выпросил себе в помощь еще одного фельдшера, сиделку в родильное отделение, экономку и дворника на полставки. Добавили 400 рублей на отопление и сто – на инвентарь.

Врачебная практика была у него богатая. Уму непостижимо, сколько он сделал хирургических операций! Одна едва не стоила ему ареста, а может быть, и жизни.

В 1905 году, во время декабрьского вооруженного восстания в Москве, каратели расстреляли на станциях железной дороги, Сортировочной и Перово, десятки неповинных людей. В Люберцы явились 16 декабря уже опьяненные кровью. В вечерней суматохе был ранен штыком в руку слесарь люберецкого завода Казаков. Ему удалось убежать. Всю ночь он прятался у станционной водокачки в груде камней, приготовленных к отгрузке. Рано утром товарищи переправили его в Красковскую больницу. Леоненко немедленно его обследовал. Диагноз не обрадовал: развилась гангрена. Руку пришлось ампутировать.

Между тем семеновцы обзвонили все ближайшие больницы: не приходил ли на прием мужичок со штыковой раной. Леоненко, помня клятву Гиппократа, твердо заявил: “Нет, не был”. В противоположность ему другой врач, Александров, прикомандированный к карательному отряду, случайно обнаружив спрятанные в ящике красные флаги с антиправительственными лозунгами, услужливо передал их начальству.

Об этом по горячим следам написал журналист Владимиров в своей книге “Карательная экспедиция отряда лейб-гвардии Семеновского полка в декабрьские дни на Московско-Казанской железной дороге”. Позднее и более подробно – первый люберецкий историк Петр Лихачев в журнале “Борьба классов” в номере 12 за 1935 год.

К слову сказать, все чаще и чаще приходится вторгаться в 20-й век из конца 19-го. Человечество искусственно разделило время на часы, недели, эпохи, эры. Но события следуют своей чередой, не признавая условных границ. Чтобы сохранить целостность повествования, мы вынуждены нарушать хронологию, то забегать вперед, то обращаться вспять.

В 1900 год на стыке двух веков у Леоненко родился сынишка Петя, спустя шесть лет – дочка Вера. Надо было подумать о детях, и не только о своих. Малышей в поселке набралось немало.

“Большинство желало дать своим детям более широкое образование, чем давали сельские начальные школы, – вспоминал писатель Н.Д. Телешов, имевший в Малаховке усадьбу. – Все это и заронило мысль создать здесь же подмосковную гимназию... Инициатором этого явился популярный среди населения и всеми уважаемый земский врач Красковской больницы Михаил Самойлович Леоненко...

– Как тут быть? – спрашивал меня Леоненко. – Официальные круги явно против “двуполой” гимназии, как они выражались. Взгляд неверный, но что делать? Как быть?

– А вот что, – ответил я. – Давайте-ка завтра поедем с вами в Петербург, к министру народного просвещения, да и потолкуем...

Имя министра Кассо было очень громкое в смысле отрицательном. Это был гонитель всего общественного и народного.

Но все-таки они поехали, писатель и врач. Два дня ждали приема. Ох, и трудно было уломать министра-мракобеса! Что? Гимназию в деревне? Помилуйте, они и не во всех городах есть... Да еще при совместном обучении мальчиков и девочек! Ну уж извините... Но в конце концов согласился. 30 июля 1908 года последовало распоряжение на открытие среднеучебного заведения в Малаховке для совместного обучения детей обоего пола.

Строили и оборудовали школу на общественных началах, с миру по нитке. Так создавалась первая деревенская гимназия в России...

В 1923 году при празднований юбилея Красковской больницы, когда еще не было ни Героев Советского Союза, ни Героев Социалистического Труда, врачу-любимцу присвоили звание Героя Труда.

Хоронили Михаила Самойловича в Краскове 15 сентября 1931 года. Газета “Ухтомский пролетарий” торжественно провозгласила: “Красковской больнице необходимо присвоить имя ее основателя и лучшего врача-общественника района”. Но так и не присвоили. А потом и Красковское кладбище сровняли с землей. Исчез и мраморный камень с широковещательной надписью: “Доктору Леоненко – благодарные соотечественники”.

Сын Леоненко, Петр Михайлович, пошел по стопам отца. Окончив в 1923 году медицинский факультет МГУ, работал в Люберецком районе, затем был директором широко известного МОНИКИ, награжден орденами и медалями, заслуженный врач России. Умер в 1973 г. С ним, по-видимому, и прекратилась врачебная династия Леоненко.

Первыми, говорят, поднялись в небо братья Монгольфье (1783 г.). Но кто их помнит? А вот лет сто назад воздушные шары часто проплывали над Люберцами. Никаких научных целей доморощенные воздухоплаватели не ставили, а кувыркались ради собственного удовольствия или для потехи других. Словно выполняли свой обычный цирковой аттракцион. И конечно, не обходилось без участия В.А. Гиляровского.

О Владимире Алексеевиче еще при жизни ходили легенды. Кое-что повторим. Телосложением Бог не обидел. Не даром же скульптор Андреев лепил с него Тараса Бульбу, а Илья Репин изобразил его на картине “Запорожцы пишут письмо турецкому султану”, наш силач легко вязал в узлы железную кочергу, разгибал подковы. В молодости работал бурлаком, пожарным, актеришкой в провинциальном театре, сотрудничал в прессе, стал признанным “королем репортеров”. Был вездесущ, и ни один грандиозный пожар, ни одно значительное крушение поезда не обходилось без него. Вот и в Люберцы он... спустился с небес не в переносном, а в буквальном смысле слова.

3 сентября 1882 года афиши возвестили москвичей, что некто по фамилии Берг совершит полет на воздушном шаре с пустыря в Каретном ряду. За вход – 30 копеек, сидячее место – 1 рубль.

Гиляровский был командирован редакцией описать событие. Он пробился к самому шару. Десяток пожарных и рабочих удерживали скверный аэростат, покачивавшийся на ветру. Вдали играл оркестр. Суетился, волнуясь, старичок, немец Берг – исчез его помощник Степанов. Ужас Берга был неописуем, когда прибежали из гостиницы и сказали, что Степанов мертвецки пьян. Но не отменять же представление!

– Кто кочит летайт, иди! – коверкая русский язык, завопил он в отчаянии.

– Я! – отозвался Гиляровский и шагнул в гондолу. Это была низенькая круглая плетушка из досок от бочек, перевязанных веревкой. Сесть не на что, а загородка по колено. Обрадованный Берг дал знак, крикнул: “Пускай!”, и не успел корреспондент опомниться, как шар рвануло в сторону, подкинуло вверх, и они чуть ли не свернули кирпичную трубу дома.

Отчаянные аэронавты, пленники воздушной стихии, попали в низко зависшую тучу. Сыро, гадко, ничего не видно. Вмиг пропали из глаз и строения, и гудевшая толпа. Гиляровский пытался пообщаться со своим спутником, но их разговоры, мало понятные, велись на черт знает каком языке и не по-русски, и не по-немецки.

Кругом висел серый туман. Шар перестал крутиться и плыл прямо. Открылось небо, горизонт. Внизу бежали поля, перелески, деревни. Замелькали фонари железнодорожной станции. Гиляровский узнал Люберцы. Шар стал снижаться и опустился на картофельное поле, где еще работали крестьяне.

Это было Божье знамение. На этом месте в конце 30-х годов построен военный аэродром, на котором размещалась авиационная дивизия особого назначения, а в военном городке проживал один из авторов.

Дружно сбежался народ. Для многих воздушный шар был в диковинку. Жители с радостью помогли свертывать аэростат. Но минуты бежали. Опоздав ко всем поездам, “король репортеров” заночевал в Люберцах.

Бергу вообще повезло с пишущей братией. Его упомянул в своем романе “Преступление и наказание” Достоевский. Свидригайлов рассказывает Раскольникову:

– А что, говорят, Берг в воскресенье в Юсуповом саду на огромном шаре полетит, попутчиков за известную плату приглашает, правда?

– Что ж, вы полетели бы?

– Я? Нет... так... – пробормотал Свидригайлов, действительно, как бы задумавшись...

Свидригайлов не полетел, предпочел самоубийство... Да и действие происходило в Питере, а не в Москве. И в другое время. Был ли это тот самый Берг или однофамилец? Много на Руси кормилось проходимцев-иноземцев. Некрасов подметил:

На аки, на раки, на берги и бурги

Кончаются прозвища их.

Берг был не единственным любителем-аэронавтом, рискующим за деньги. Славилась, например, американка Леонора Дар. 23 июля 1889 года, проболтавшись в воздухе часа полтора, приземлилась у села Карачарова тоже на картофельном поле, повредив посадки. А потому встретили небесных посланцев прохладно. Капитан, сопровождавший Леонору, обиделся за нее, выпрыгнул из корзины, обнажил шашку и с воплями бросился на огородников. Но не на тех напал! Шашку у него отобрали, а у Леоноры конфисковали саквояж с платьем. Знай наших! Их подвиги подкреплялись криками, свистом, улюлюканьем, швырянием земли и клубней.

Но Леонора свои выступления не оставила. Ее воздушная эквилибристика была весьма опасна. На высоте в несколько сотен метров она бесстрашно спускалась из корзины шара на трапецию, держась зубами за каучуковый тампон, выкидывала сложнейшие номера, словно находилась под куполом цирка, а не в открытом пространстве. Лицо ее горело, глаза лихорадочно блестели, некоторые даже полагали, что она была в сильном подпитии. Коньяк, конечно, с собою был, но верные ее ассистенты утверждали, что им они оттирали впавшую в транс Леонору, а остатки выливали за борт в качестве балласта. Так ли это? У нас бы не выбросили...

Неутомимая гимнастка еще долго продолжала свои фантастические полеты в Подмосковье. Она передала эстафету и в 20-й век. Газета “Ухтомский пролетарий”, наша районка, сообщала, что 2 июля 1935 года в 20 часов 25 минут стартовали из Москвы четыре воздушных шара. Куда они долетели, гонимые ветром, неизвестно, а вот пилот Струков, поднявшийся после них на 50 минут, приземлился на поле красковского колхоза. Тотчас же на месте посадки был собран торжественный митинг. Выступавшие ораторы почему-то во всю хвалили Сталина. А Струков? Что Струков! Пилота на лошади довезли до сельсовета и на автомашине отправили в Москву.

О Леоноре Дар больше не вспоминали.

Михаил Лермонтов, поэт Божьей милостью, был по рождению дворянин, но нисколько не чуждался крестьянского сословия:

И в праздник, вечером росистым,

Смотреть до полночи готов

На пляску с топаньем и свистом

Под говор пьяных мужичков.

А что “пьяненькие”, не обращал внимания.

Другой поэт, Некрасов, тоже понимал сельскую бедноту:

В деревне Босово

Яким Нагой живет,

Он до смерти работает,

До полусмерти пьет.

В народе по-разному относились к этому тяжкому недугу. Сколько презрительных характеристик было выдано: пропойца, винопийца, пьянчуга, пьюша. Отвращало само состояние человека: наклюкался, нахлестался, нарезался, назюзюкался. Все эти позорные эпитеты взяты из словаря того времени. Недалеко от Малаховки сиротливо стояла деревушка Зюзино. Догадываетесь, откуда такое название? По прозвищу первого владельца, царского воеводы Якова Зюзина, убитого в сражении под Тулой в 1609 году. Выпить был не дурак, оттого и дразнили его зюзей – пьяницей. А что воевода, помещик, то и другие баре употребляли горячительное в неменьших дозах, что и холопы. Только не мерзкую сивуху, а приличное питье, и лексикон был другой, поинтеллигентней, замысловатей: залить за галстук, убить муху, навеселе, подшофе, под парами. Случалось, и дворяне хлестали по-черному, по-лошадиному, хотя и побаивались нахлобучки от своих жен.

Воспользовавшись тем, что супруга Зинаида Сергеевна задержалась в Москве, генерал Дивов вздумал пошкольничать, поозоровать, и устроил в усадьбе Зенино знатный выпивон с кутежом. За обедом, по его выражению, гильотинировали, попросту говоря, обезглавили более дюжины бутылок дорогих заморских вин: клико, аи, верзене. Приехавшую с солнечным закатом барыню никто не встретил. Перепившиеся гости лежали вповалку в постелях, куда уложили их расторопные слуги.

Пьяные оргии другого богатого помещика, кстати графа, изобразил ранний Чехов в повести “Драма на охоте”. Детектив, получше современных. По нему и кинофильм поставлен. Только название, данное Чеховым, переменили на экзотическое: “Мой ласковый и нежный зверь”. Грешным делом можно подумать, что кино будет о диких животных. Но попадешь впросак. Как один школьный учитель. Он прочитал в анонсе, что на экраны вышла кинолента “Этой ночью погибнет Помпея”, и привел весь свой класс на просмотр. Увы, вместо извержения вулкана и гибели древнего города он к ужасу своему увидел эротические сценки – Помпея оказалась девицей, зато школьники были довольны... Но мы отвлеклись от темы.

Осуждая бедолаг-выпивох, люди все же не ставили на них крест. Надеялись, что не все потеряно. Пьян да умен, два угодья в нем. Пьяный проспится, дурак никогда. С пьяным побранюсь, с трезвым помирюсь. С болезнью пробовали бороться. С 1859 года в Московской губернии стали создаваться Общества трезвости. Но мало от них было проку. Один писатель остроумно подметил, чтобы не пить, не нужно группироваться в компании. Ищут третьего, чтобы “сообразить” на троих.

Молодой, подающий надежды литературный критик и публицист Николай Добролюбов, к сожалению, рано умерший, автор нашумевших статей “Темное царство” и “Луч света в темном царстве”, заинтересовался вопросом “Куда девались общества трезвости?”. Обнаружилась такая странность. В одной деревне крестьянская общна, а это, почитай, все ее взрослое население, единодушно дало зарок не пить вина в течение года. Местный откупщик в испуге тут же обещал уплатить за крестьян 85 рублей недоимок в казну, лишь бы они сняли зарок. И они его сняли! Трезвый образ жизни не состоялся.

Торговля шла бойко. Винные лавки продавали злосчастный продукт на вынос. В трактирах распивали за столиками. Были еще и кабаки. В кабаке родился, в вине крестился.

Я иду головою свесясь,

Переулком в знакомый кабак.

Шум и гам в этом логове жутком...

В начале XX века в Люберцах были гостеприимно распахнуты двери харчевни Мальцева, трактира “Отрада”, ресторана “Прага”, пивной Тишкина, чайных Лабзова, Салтыкова, Минаева... О, сколько их! Более 15 питейных заведений!

Железнодорожники подлили масла в огонь. “Станции железных дорог, – обвиняла газета “Московский листок”, – большие и малые, благодаря тому, что в буфетах разрешено продавать крепкие напитки распивочно и на вынос, за последнее время превратились в кабаки. Жители прилегающих к ним селений тащат из них водку, пиво и другие напитки... Спаивают наш простой люд, падкий на хмельное зелье”. Доходило и до трагедий. Журналист стал очевидцем: “На наших глазах на станции Быково погиб молодой семейный крестьянин Волков. Несчастный зашел в буфет выпить водки, как раздался звонок… Он вскочил на подножку вагона, поскользнулся, упал под вагон и был страшно изуродован. Погиб человек в угоду железнодорожному кабаку”.

Пристрастившиеся к спиртному навсегда зарыли свой талант в землю. Печальна участь живописца Саврасова. Его картина “Грачи прилетели” стала эталоном. “Я не был знаком с Алексеем Кондратьевичем Саврасовым, но преклонялся перед его талантом. Слышал, что он пьет запоем...” – передавал Гиляровский.

Гиляровский и художник Неврев навестили Саврасова. Удивительное зрелище предстало перед ними. “На кровати, подогнув ноги, так как кровать была коротка для огромного роста, лежал на спине с закрытыми глазами большой человек с седыми волосами и седой бородой, как у библейского пророка. В “каютке” пахло винным перегаром. На столе стояли две пустые бутылки водки и чайный стакан. По столу и на полу была рассыпана клюква...

– Пойдем, – обратился ко мне Неврев, – делать нечего. Вдребезги. Видишь, клюквой закусывает, значит, надолго запил...

Так я впервые видел знаменитого художника…”

Поклонником Бахуса был не только Саврасов. Видя, как сельские кабаки и шинки отрицательно влияют на здоровье русского народа, граф Лев Толстой в течение десяти лет пытался вырвать у правительства и царя специальный указ об ограничении торговли спиртными напитками. Но успеха, к сожалению, не имел.

Спросите наших уважаемых старичков, и они скажут, что охота нынче не та, что бывало. И зверь не тот, измельчал, и далек за ним путь – в соседние районы, а то и далее. Раньше охотничьи угодья начинались у порога: вышел на крыльцо – и пали по перелетной птице. Выстрелил наудачу в кусты у изгороди – наверняка в зайца попал. Не верите? Соврать не дадут журналы Московского общества охоты.

Сколотилось оно, это общество, в 1859 году. Вступали в него и позже. Учредителями были люди щедрые, обеспеченные: помещики, фабриканты, финансисты, деятели культуры. Среди них московский генерал-губернатор князь В.А. Долгоруков, московский городской голова С.М. Третьяков, графы Шереметевы, владельцы усадьбы Кусково и других подмосковных вотчин, меценат-откупщик Петр Губонин, железнодорожный магнат фон Мекк, братья Носовы из наших Котельников, живописец Константин Коровин... Охота для них была тихим отдыхом, забавой, наслаждением, удачным шансом пощекотать нервы, разогреть застоявшуюся кровь.

У охотников-любителей был даже свой фирменный знак. Происхождение его таково. 10 декабря 1862 года царь Александр II в единоборстве с медведем ловко его завалил. В честь этого события всем членам общества было положено носить на шапках и фуражках значки с изображением “генерала” Топтыгина. Косолапый просматривался также на пуговицах охотничьих сюртуков.

В 1862 году общество взяло в аренду люберецкие болота. В дальнейшем снимались места, богатые дичью, при Овражках и Кореневе, Панках, Подосинках, в Котельниках, Краскове, Часовне, Кирилловке, Пехорке, Гремячеве, Михневе.

За пять лет, с 1862 по 1867 год, было убито 17 волков, 41 медведь, 53 лося. Но именитым господам показалось, что они, привилегированный слой, даже охотиться как следует не умеют. Стали искать знатоков-проводников на стороне. Научите! И вот в 1867 году общество пригласило на зимний сезон трех окладчиков из деревни Остров Псковской губернии. И было очень довольно.

“Охота с псковичами чрезвычайно заманчива, – отзывался председатель общества В.И. Бутовский. – Искусство этих егерей в распознавании следов зверя, их ловкие охотничьи приемы при окладе его, их замечательная гоньба, а вместе с тем их благодушие, постоянно веселый вид и оживленные приличные рассказы – все это до того располагает вас к этой охоте, что действительно не сошел бы с поля”.

В чем же преимущества псковского способа охоты? Они хорошо изучили повадки животных. Даже несведущие горожане, возможно, представляют в общих чертах охоту-облаву. Установив, что зверь бродит где-то поблизости, загонщики широкой цепью движутся лесом, шумят, галдят, словно пьяная компания, стучат палками о деревья – гонят хищника на притаившихся в засаде стрелков. Ему не вырваться из окружения, не свернуть в сторону, лес оцеплен по периметру развешенными на веревке красными флажками. Ни самый осторожный волк, ни Лиса Патрикеевна не посмеют пересечь этот круг и мчатся под пули охотников.

Разновидностей псковской охоты много. Описан такой. В полуверсте от дороги мышкует лисица (видно по следу). Псковичи быстро ориентируются в обстановке, в болото лиса не пойдет. Не побежит она и через надувы снега: рыжая шерсть очень заметна на белом фоне. А это не в ее характере. Скорее всего попытается уйти кромкой болота между покатостью склона и опушкой леса. Тут-то по совету псковича и залегает охотник. А егерь открыто, напоказ едет по полю на лыжах. Лиса бросается наутек, прямо на невидимку-стрелка. Важному сановнику остается нажать на курок.

Осенью 1867 года звериные облавы начались ранее обыкновенного: было обнаружено множество волчьих гнезд. “В охотах на волков, – говорилось в отчете, – и по Рязанскому тракту близ села Люберцы приняло участие большое число членов общество и гостей. Охоты эти были успешны”. За зиму было добыто 22 волка, 4 лисицы, 3 медведя, 6 лосей.

Но уже в 1884 году было высказано сожаление: псковичи перестарались, поголовье волков в Подмосковье сильно уменьшилось. Волчьи выводки были разрознены, волчат приходилось брать по одиночке. Это объяснялось тем, что в начале зимы проводились частые охоты с гончими на зайцев.

Удивительная запись сделана в журнале за сезон 1886-1887 года: “Волков в Московском уезде не было найдено”. И через год: “Волк становится археологической редкостью”.

Вскоре волки у нас почти совсем перевелись и в поисках их надо было снаряжаться за добрую сотню верст от столицы. Где-то там и был убит членами общества двухтысячный по счету юбилейный волк. Исчез из люберецких лесов этот зверь. Пожелаете взглянуть, как он выглядит – пожалуйте в зоопарк.

Пернатая дичь уничтожалась почти поголовно. В отчете общества за 1874 год сказано, что в дачах (владениях) села Коренева, в 20 верстах по Егорьевскому тракту, тетеревей обнаружено совсем ничего, так как охотники били всех подряд, даже тетерок-маток. Серые куропатки под Москвой пропали с 1866 года. Болотная охота было недурна, но дичь держалась только в трех болотах: Сукином, Хлыстовском и Выхонском. Более всего встречались бекасы, а дупелей и гаршнепов – мало.

Постепенно места охоты сужались. В 1875 г. отказались от Островецкого болота. Там были прорыты осушительные канавы, оно высохло, дно поросло мхом, птица его избегала. Затем отошло от общества Панковское болото.

Общество снимало в Люберцах для псковичей жилье, затем каждый построил себе собственное, поженились, обзавелись детьми и внуками. Появились потомственные династии Лихачевых, Старостиных. Дом егеря Старостина, охотника на волков, по иронии судьбы стоял во дворе на улице Волковской... И кто не знал в наше время четырех братьев футболистов Старостиных, игроков знаменитого “Спартака”?..

А псковскую охоту в 20 веке устраивал для В.И. Ленина директор Люберецкого завода сельхозмашин Н.А. Круминг. Сопровождал их егерь Н.С. Лихачев. Там, в лесу у Белой Дачи, лисица выбежала прямо на Владимира Ильича. Но он не стал стрелять. Пожалел лесную красавицу. Эпизод сей широко разрекламирован в мемуарной и художественной литературе.

Это из области мифов. А на самом деле Ильич любил охоту до конца. И не только с ружьями. В шушенской ссылке во время широких весенних разливов реки на образовавшихся бесчисленных островках спасали свою жизнь зайцы, делая стойку на задних лапах. Литературный персонаж дед Мазай их спасал, а вождь мирового пролетариата охотился на этих зайцев – добивал молотком, изобретя новый способ охоты.

Капитал наступает

Картошка – второй хлеб. Опытные кулинары приготовят из нее до сотни блюд. По наивности мы полагали, что питались ею с первых дней сотворения мира. Но это не так. Родина этой культуры – Южная Америка. Во времена Колумба попала она в Испанию, затем в Италию, Бельгию и Голландию. А по Голландии путешествовал Петр I. Он-то и прислал из Амстердама мешок заморских клубней в подарок графу Шереметеву. Вотчины графа теснились вокруг Люберец: в Жулебине, Островцах, Выхине, Вешняках, Кускове, Перове, Тетерках... Возможно, именно здесь, на наших скудных песчаных почвах, были выращены первые плоды, которые земледельцы, не сведущие в агротехнике, не разобравшись, назвали “чертовыми яблоками” и поначалу отказались принимать в пищу.

А может быть, первым картофелеводом был и не Шереметев. Осенью 1881 года московский чиновник, собирая статистические данные, услышал, что в Выхинской, Ногатинской и Царицынской волостях картофелем начали заниматься еще до “французов”, то бишь до нашествия Наполеона, он записал дословно:

“Старожилы рассказывают, что лет 50 тому назад какие-то немцы (“молендары”?) поселились за Бедриным, против селения Люберцы, и стали сажать картофель. Окрестные крестьяне покупали его у них на семена и вскоре разведение картофеля перешло в соседние селения: Хлыстово, Панки, а затем в деревни Бронницкого уезда: Быково, Верею, Островец и Лыткарино”.

Что еще за “молендары”? Неизвестно. Немцами, “немыми”, не умеющими говорить, звали в России всех иностранцев... Но кое-что из архивов удалось узнать.

В Библиотеке имени Ленина в подшивке в “Московских губернских ведомостей” за 1840 год, была найдена заметка: “В Подмосковье найдется несколько отличающихся имений, среди них Бедрино, сельцо действительного статского советника Кокошкина, где засевается 50 десятин картофеля, из которых вырабатывается лучшая мука Тетьеновскими машинами”.

Ага, наш старый знакомый Кокошкин, заядлый театрал, о чудачествах которого мы уже наслышаны... Что он еще натворил?

А вот что. В беседе кто-то похвалился, что в Англии демонстрировали машину, способную вырабатывать картофельную муку с невероятной быстротой. Кокошкин тут же выписал заморское чудо. Механический снаряд был доставлен в Бедрино и установлен на берегу речки. На торжество собрали гостей со всех волостей. Пили шампанское, устраивали праздничные фейерверки. Агрегат оправдал свою характеристику: перемолол за три дня весь урожай картофеля и опочил до следующей осени. Сбыть такое количество картофельной муки было невозможно, она залежалась, пришлось выбросить.

Видимо, таинственные “молендары” – бедринские колонисты – и возделывали картофельные плантации Кокошкина.

Впрочем, еще раньше в селениях генерал-губернатора Румянцева-Задунайского и его потомков – в Троицком-Кайнарджи, Кагуле, Карнееве-Зенине выращивали картофель, причем на продажу. О том свидетельствуют отчеты управляющих этих экономий за октябрь 1813 года – первого года “после французов”: принято за проданный урожай картофеля 82 рубля 60 копеек. Деньги тогда солидные.

Получается, наши земляки были пионерами в освоении новой земледельческой культуры.

Во второй половине 19 столетия картофель повсеместно получил признание. Не весь он шел в пищу. Его перерабатывали в крахмал и патоку, что не требовало сложной технологии и объемных капитальных затрат. Каждую осень на берегах рек возникали мизйрные картофельные заводы. Их основу составляли терки.

Терочный промысел был прост. Терка – продырявленный железный лист, набитый на деревянный вал. Крутили вал вручную, пока не приспособили конный привод. Лопаты, корзины и прочий нехитрый инвентарь хранили под легкими навесами. Близость реки или другого водохранилища была обязательна. На одну четверть картофеля (примерно 200 кг) требовалось 75-100 ведер воды. Рабочий класс на таких кустарных предприятиях был малочислен: 5-8 человек, и то почти все соседи или родственники. Работали по-семейному, на совесть, от зари до зари, без выходных. Получали по 2 рубля 50 копеек в неделю на хозяйских харчах. Труд был изнурительный, непосильный, но без водки и мяса за стол не садились.

В Московском уезде в 1882 году в 43 селениях было у крестьян 117 крахмальных и 13 паточных заводов, кроме того, 6 крахмальных и 3 паточных принадлежали представителям других сословий. Особенно много таких заведений насчитывалось в нашей, Выхинской волости. Сказывалась близость Москвы.

В соседней Раменской волости был велик спрос на крахмал, в котором остро нуждалась бумагопрядильная фабрика Малютина.

В Люберцах на заводике Павла Никифорова дружно вкалывали шестеро: четверо из его семьи, то ли братья, то ли сыновья, и двое знакомых – наемных. Работали в три сита, в течение 6 недель. Полученную муку сбывали на паточный завод. Никифоров держал 3 лошади, 2 коровы, арендовал 15 десятин земли.

В Панках у Дмитрия Федорова было тоже шестеро рабочих, но из них пятеро – наемных. У Якова Акимова – трое своих родственников и столько же приглашенных. На картофельном заводе Петра Федорова трудились он сам и четверо посторонних.

Год основания всех этих временных артелей неизвестен, они объединялись и свертывались в зависимости от урожая, спроса на крахмал и других условий. Срок их действия был минимальным.

Надо ли говорить, что картофельная мезга (выжимки), спускаемая в Люберку и пруд, отравляла воду. С той давней поры и стала превращаться чистая и прозрачная речка в засоренный, мутный поток.

Если ехать в электричке по Кривой (на Гжель) дороге, то при пересечении темных и бурных от дождевых потоков вод Пехорки можно заметить остатки свай и обломки камней. Это остатки мельницы. Эта мельница одно время служила притоном для воров, об этом написано у Гиляровского... Впрочем, следы таких деревянных строений раскиданы по всему берегу. Старинные акты подсказывают: в 1776 году на Пехорке мололи зерно аж 14 мельниц. И ни одна не дожила до наших дней! Отчего же они перевелись?

Бывший помещик Шаховской, владелец Зенина, Марусина и других смежных деревень как-то объяснил, что Авдеевская мельница сдавалась им в аренду до 1880 года и сгорела от поджога. Другую, Хлыстовскую мельницу о десяти поставах, снимали у него любимец московских купчих знаменитый булочник Филиппов и купец-богач Жучков, но почему-то расторгли сделку. Помещение нанял иноземный коммерсант. Но недолго музыка играла: и эту мельницу сожгли. Кто жег мельницы? Сам Шаховской однозначно намекал, что “красный петух” – огонь, гулявший, по его имению, дело рук завистливых соседей-крестьян, которым он успел насолить. Помещик был крут и воинственно защищая свое добро. Лесные угодья он окопал рвами глубиной три четверти аршина, шириной – полтора аршина (аршин – 71 см), пустил огромных злых собак, содержал таких же свирепых опричников-сторожей. За сбор ягод и грибов в его лесу взимал плату. Даже рыбу в Пехорке не разрешал ловить. Вот вам и частная собственность на землю... И даже рыбу? – удивится читатель. Представь себе, да... Был случай. Летом 1881 года воскресной рыбалкой соблазнились редактор газеты “Московский листок” Н. Пастухов и его коллеги по перу. Уселись они на речке, в версте от жилища Шаховского, закинули удочки. В сумерках по мосту проехал в коляске барин, посмотрел на них искоса, ни слова не сказал. Сидят себе рыболовы-любители на бережку, папиросы покуривают. Вдруг послышался шорох. Из зарослей показались несколько идущих с разных сторон как бы в атаку мужиков, вооруженных дубинами.

– Что за люди? – спросил один из них. – Кто вам позволил здесь рыбу ловить?

– К чему же иметь дозволение... Сам барин нас видел.

– Уходите, а не то мы все ваши удочки переломаем: так приказано...

– Кто же вам дал такое приказание?

– Барин послал. Мы сторожа.

Пришлось в прямом смысле слова сматывать удочки. Так поступили с важными господами. С простолюдинами разговор был бы короче и круче.

– Итак, поджог мельниц – это месть жителей? Не известно. Пожар полыхнул в ночь на 17 июля. “Корпус был деревянный, – сообщала пресса, и сгорел дотла с зерновой и смолотой пшеницей... Здание мельницы, принадлежащей Шаховскому, застраховано в 10 тысяч рублей”.

Что здесь настораживает? В том же месяце, в июле, торжественно была открыта первая в Москве паровая вальцовая мельница, не чета деревенским. Она в сутки намалывала до трех тысяч пудов муки, тягаться с нею было невозможно, она была вне конкуренции. Старым домашним мельницам грозило разорение и погибель. Не лучше ли добровольно уступить дорогу, пока действительна страховка? Улавливаешь, читатель? Так что неизвестно чья рука, злодейская или дружеская, поднесла спичку. Десять тысяч страховки Шаховской получил.

Третья мельница на Пехорке опочила тихо и мирно. Принадлежала она красковскому помещику штабс-капитану Орлову. Еще в 1870 году заведующий его имением Соколов подал в Уездную земскую управу заявление, что мельница пришла в совершенно разрушенное состояние и не приносит никакого дохода.

Остановились также шесть водяных колес мельницы в Кирилловке, затих шум колес на Малаховском пруду англичанина с русским именем Ивана Фомича Аллея, развалилась мельня у села Жилино на речке Кобылке (Кобылья Голова), да сама Кобылка поусохла настолько, что остался от нее широкий лог и тощий ручеек, которому уже не под силу крутить жернова. Дошло до того, что село Мельницы, потеряв свое мукомольное значение, сменило название на Кузьминки... Это было не только в Подмосковье. Один из авторов ездил вскоре после Великой Отечественной войны на родину отца в деревню Малую Ивановской области. Водяных мельниц нет. Зато ветряные тихо поднимались на пологих пригорках, опустевшие, заброшенные, с поломанными крылами, словно пострадавшие в боевой схватке с доблестным рыцарем Дон Кихотом... У нас, в люберецкой округе, ветряных движителей почему-то не строили, в почете были только движимые водой. Но теперь и те, и другие пришли в полное разорение.

О гибели водяных мельниц сожалел Пушкин:

Вот мельница! Она уж развалилась;

Веселый шум ее колес умолкнул.

О ветряных горевал Есенин:

Кого позвать мне? С кем мне поделиться

Той грустной радостью, что я остался жив?

Здесь даже мельница – бревенчатая птица

С крылом единственным – стоит, глаза смежив.

В Центральном государственном архиве г. Москвы в “Журнале генеральной проверки торговых и промышленных заведений в 1898 году” мы обнаружили истоки “военно-промышленного комплекса” в Люберецком районе. Бог мой! Сколько местных заводов работало на военное ведомство! Вот, пожалуйста.

Гремячево. Патронное заведение Семена Максимычева. Кишкино. Гильзовое заведение купца Александра Андреева. Люберцы. Гильзовое заведение Ольги Дубровиной. Женщина, а туда же... Панки. Гильзовое заведение Василия Фадеева. Часовня. Патронное заведение Ивана Фадеева... Куда же столько патронов и гильз? Не война же.

Смущало одно. Уж больно карликовыми были все эти, выражаясь современным слогом, ВПК – военно-промышленные комплексы. Бред какой-то. В Гремячеве всего трое взрослых мужчин и служащих, в. Краскове – семеро, в Люберцах – трое, в Панках – столько же, в Часовне чуть больше – шестеро. Инвалидный дом, да и только. Калеки, должно быть, пыльным мешком из-за угла пришибленные... Чего они там наработают?

Сомнения развеялись при чтении очерка писателя-классика Льва Толстого “Жизнь в городе”. Патроны оказались не боевые.

“Худая, желтая, старообразная женщина, лет тридцати, в накинутом платке, быстро, быстро что-то делала руками и пальцами над столом, нервно вздрагивая, точно в каком-то припадке. Наискось сидела девочка и точно так же что-то делала, точно так же вздрагивая. Обе женщины, казалось, были одержимы пляской Св. Витта. Я подошел ближе и вгляделся в то, что они делали... Перед ними лежал рассыпанный табак и патроны. Они делали папироски. Женщина растирала табак в ладонях, захватывала в машинку, надевала патроны и просовывала и кидала девочке... Девочка свертывала бумажки...”.

“Вертеть патроны” – делать папиросы мы приспособились после отмены крепостного права, когда в провинцию хлынула оголтелая банда мелких предпринимателей, хапуг, любителей легкой наживы, в поисках дешевого деревенского труда. Привычная ситуация: приезжает приказчик от своего патрона – главы фирмы. Тут есть возможность покаламбурить: у слова “патрон” несколько значений. Торгуясь, снимает в аренду или покупает крестьянскую избу, вербует девок, старух и даже малолеток и открывает “фабричку”. День или два обучает персонал... Да и какая там особая наука – склеивать из папиросной бумаги гильзы, из тонкого картона крутить мундштуки. Привозит нарезанную бумагу, картон, болванчик, вставлялку, крахмал и ящик для хранения готовых гильз. Всю продукцию отправляли в город на табачные фабрики Бостанжогло, Гальнбека, Викторсона, Коди. Понаехали иностранцы! Кури, русский люд! Отравы не жалко.

Эксплуатация женского и детского труда была беспредельной. Но и ответ надомников был таким же.

– В селе Верхнее Мячково, – рассказывала крестьянка Татьяна Орлова в 1882 году, – лет 30 назад появилась из Москвы немка Варвара Михайловна, родственница какого-то именитого купца. Купила избу, обучила девок вертеть патроны. Стала нас притеснять. Иной раз почти задаром приходилось работать. Вот ее и “спалили”, а кто – так и не нашли. Она другую избу купила – опять сожгли. В одной рубашке ночью и выскочила. Так и уехала в Москву.

Патронным промыслом в Московской губернии занимались в 205 селениях 8765 женщин и девочек. Это по регистрации. На деле гораздо больше.

– Я прошла по трем деревням, – писала в отчете служащая отдела статистики. – В деревне Пехорке 22 двора. По заверениям старосты вертят патроны 17 женщин и 2 девушки. Я же насчитала еще 6 девочек и 10 мальчиков от 7 до 12 лет. Такое же было и в Жулебине...

Вспоминается поэт Некрасов с его вопросом к мальчугану, везущему хвороста воз: “А кой тебе годик? – Шестой миновал”.

В Люберцах по статистике вертели патроны 70 жителей, в Панках – 99, Жилине – 75, Лыткарине – 68, в Котельниках – 70, Угрешской слободе – 24, в Люберецкой образцовой усадьбе – двое.

На дом брали подряд и на другие виды работ. Еще в 1808 году дозволено было подмосковным крестьянам производить и продавать ткани. По сведениям 1881 года в Выхинской волости были заняты ткачеством в 11 кустарных избах-фабриках 307 домохозяев, работали 17 станков. Так, в Большом и Малом Кожухове в двух избах на четырех станках вырабатывали синель (шнурки для отделки шляп). В Кишкине производила казинет – полушерстяную ткань, в Гремячеве изготавливала ленты. В Марусине вязали чулки.

В других деревушках шили перчатки. Каждая хозяйка у себя дома. А иногда устраивали посиделки: нанимали хату у бобылки, у вдовушки, собирались у подружек. Днем жались к окну, в темноте – ближе к лампе или свечам. Материал получали от московских фабрикантов. Часть заказов поступала из Питера. Под невеселые размеренные песни шили вручную лосинные перчатки для солдат-кавалеристов и простые – для кучеров. В Котельниках этим промыслом занимались 114 мужчин и 118 женщин, в Жулебине – соответственно 89 и 99, в Выхине – 262 и 290. Расчет с хозяином-нанимателем производился трижды в год: на Рождество, Пасху и Казанскую – 8 июля.

Любопытный промысел развился в 14 смежных селениях Пехорской и Выхинской волостей, что лежали между Владимирской и Рязанской дорогами. Позднее к ним присоединились семьи железнодорожников и лесных сторожей. Они раскрашивали литографические (печатные) картины и различную мелочь: наклейки для помадных банок, коробок, ярлыков для шляп – шляпы тогда носили обе половины человечества. За все платили московские купцы. Но цветильный промысел как быстро появился, так быстро и угас: шляпные ярлыки отошли, наклейки стали печатать в типографиях, картины и иллюстрации выходили уже цветными. Но еще в Кожухове насчитывалось цветильщиков: 51 женщина, 8 мальчиков, 19 девочек, в Косино – 18 женщин, 9 девочек. Все-таки это было искусство – раскраска от руки. Постепенно и последние цветильщики остались без работы. Машины вытеснили ручной труд.

Не каждый молодой человек ответит, что за должность была в царской России – исправник. Теперь такой нет. Исправником называли начальника уездной полиции. Поясним. Губерния делилась на уезды, уезды – на волости, а волость состояла из отдельных селений. В Московской губернии насчитывалось 13 уездов, в Московском уезде – 15 волостей, среди них – наша, Выхинская, куда относились и Люберцы. Причем Выхино было даже не селом, а большой деревней, без церкви.

Уезд обхватывал плотным кольцом столичный город. Выхинская волость примыкала к Москве с юго-востока.

Пост исправника занимал некто В.П. Афанасьев. В перерывах между ловлей преступников он аккуратно накапливал досье на подмосковные веси и в 1884 году изложил свои наблюдения в справочнике “Описание Московского уезда”, за что мы ему и благодарны. В Люберцах он отметил, кроме православного храма, еще и часовню Спас-Преображения, мост через речку, два земских училища, мужское и женское, и, что нас сильно заинтересовало, – шлифовальное свечное заведение и лесной склад. А это уже зачатки промышленности.

В Подосинках, где нынче поселок Калинина, колыхалось под ногами топкое болото, из которого Товарищество Третьяковской мануфактуры добывало торф для отопления своей фабрики. В Кузьминках принимала страждущих земская больница – явление совершенно новое в нашей местности. Проселочная дорога соединяла Кузьминки с монастырем Святого Николая-Чудотворца на Угреше... В Мотякове были указаны земляная плотина и пруд и стоящая на них фабрика. В Кирилловке, на Пехорке, перемалывала зерно водяная мельница. В Котельниках гремели взрывы в каменоломнях купца Губонина.

Помимо Афанасьева, схожий “Указатель фабрик и заводов” издал П.А. Орлов. Из его разысканий можно узнать, что иностранец Отто Карлович Коссман основал в Хлыстове, на реке Пехорке, шерстопрядильное заведение. Движимые водяной турбиной, там еще в 1882 году крутились 840 веретен. 35 наемных работников изготавливали в год 5150 пудов искусственной пряжи из обрезков. Расчетливый был немец. Любой тряпичный лоскуток у него учитывался, не пропадал... Почему Хлыстово не разрослось в милый текстильный городок, где “незамужние ткачихи составляют большинство” и где “на десять девчонок по статистике девять ребят”, непонятно. Поселка Томилино, куда позже вошло Хлыстово, и в помине не было.

Претендентом на роль городского поселения могло выступать и Косино. Там после различных пертурбаций помещичья усадьба перешла к фабриканту Михаилу Горбачеву. 8 октября 1889 года он подает прошение о переводе в Косино из его московской фабрики на Стромынке ткацкого производства. Разрешение было дано, и 29 станков передислоцировались из Москвы на берег Белого озера. Предприятие специализировалось на выработке орденских лент, разноцветных флагов из натурального шелка.

Михаилу Елисеевичу приглянулось и полноводное, прохладное и кристально чистое озеро. Он снял его в аренду у крестьян на 12 лет и на выстрел не подпускал к воде местных, да и заезжих рыболовов, поскольку запустил туда на разведенье массу стерляжьих мальков. Сколько на его голову сыпалось проклятий! Но хозяин был крут и неумолим. Стража ломала у любителей удочки.

После смерти владельца ленточно-ткацкая фабрика досталась его вдове Марье Ивановне Горбачевой. В 1898 году в цехах было занято 75 мужчин и 10 женщин. Затем фабрика перешла по наследству к сыну – Александру Михайловичу Горбачеву. Но это уже 20-й век.

Никак не укладывается в голове, почему Косино не превратилось в город. Условия были у всех одинаковые, косинские даже предпочтительнее. Рядом огромный рынок сбыта – мегаполис Москва. Железная дорога – в полуверсте. С водными ресурсами тоже порядок – три глубоких озера. В окрестных деревнях избыток дешевой рабочей силы. И уже заложен первый пробный камень – фабрика Горбачева, есть за что уцепиться. Но нет, не пофартило. Статус города получили ближайшие соседи: Кусково, Перово, Люберцы. Придется признать, что экономические, социальные и прочие законы – еще не главные в градостроительстве. Иногда все зависит от чистой случайности.

А может, и лучше, что с урбанизацией Косино отстало. В 20-е годы XX-го столетия селение даже объявлялось заповедной зоной, оазисом живой природы, которую надо сохранить для потомков. Но когда это было! Захламили и этот чудесный уголок.

В деревне Михнево промышленное предприятие известно с 1832 года, а то и раньше, с петровских времен. Столетие назад там вовсю вращались лопасти водяной турбины, постукивали-перестукивались чесальные, трепальные, прядильные аппараты, ткацкие станки вырабатывали богатый ассортимент: шерсть, пряжу, сукно, драдедам, фланель, драп... Позднее на руинах этой фабрики выстроилась Старо-Горкинская мануфактура купцов Шорыгиных. В советский период она носили имя Октябрьской революции 1917 года. Но и разросшийся фабричный поселок не стал городом, во всяком случае – пока.

Была также шерсточесальная фабрика в Панках, два канатных завода и один асфальтовый в Капотне, два ламповых заведения в Алексееве, две позументные фабрики в Гремячеве, две ткацкие – в Кишкине, канатное заведение – в Чагине... Можно утверждать, что вся наша волость, хотя и робкими шагами, но вступила на путь капиталистического развития.

В главе о Петре I мы рассказывали о том, что российский император обследовал наши земли в треугольнике Жилино-Михнево-Балятино и, вызвав роту солдат, перегородил речку Пехорки. Образовалось большое озеро – пруд. Продолжим рассказ.

У этой запруды в 1722 году был построен палашный завод, согласно преданиям и записям, которые хранились на предприятии. Но они бесследно пропали в Отечественную войну 1812 года: конница Марата проскакала даже до Бронниц.

Дата постройки завода – 1722 год – не удовлетворила исследователя Н.Е. Бранденбурга. По его мнению еще в 1712 году иноземец шпажный мастер Франц Люботей заключил контракт на выделку палашей (холодное оружие кавалеристов) по 10 тысяч в год сроком на три года. Войны, которые проводил Петр I, требовали вооружения. Люботей выдвинул свои кондиции (условия):

Выделить ему, Люботею, место на реке Яузе или близко Москвы на устройство мельницы, дворов и прочего, на что ассигновать две тысячи рублей.

Дать ему, Люботею, тридцать кузнецов-умельцев, доброго обхождения, на здоровье не жалующихся, да еще двадцать помощников от 20 до 30 лет. И быть им под командою его, Люботея, три года и учил бы их Люботей художеству (ремеслу) со всяким тщанием.

Одежда у работников должна быть единой формы с особыми метками. Кузнецам на платье знаки положить, какие пристойно ему, Люботею, а иным таких знаков не носить. На всякий случай подстраховался: если кто умрет или заболеет, дать новых рабочих, чтобы всегда в наличии было пятьдесят.

Если же, говорится далее в кондициях, отработав положенные три года, он, Люботей, пожелает вернуться в свое отечество и обучит к тому времени всех или более половины кузнецов искусству делать добротные палаши, то выплатить ему, Люботею, деньги, а нет – отобрать у него завод безвозмездно. Педантичен и суров был Франц Люботей, даже по отношению к себе. Кто он по национальности? Немец, должно быть.

Кондиции были приняты, концессионер пустился в рекогносцировку. В 1713 году он докладывал в военную канцелярию, что облюбовал местечко на реке Сетунь под селом Троицкое-Голенищево, на патриаршей земле. Но выбор-де неудачен: по соседству уже работали две мельницы. При повторной попытке он выбрал в 25 верстах от Москвы, на реке Пехорке мельницу Михневку у села Михнева. Видать, мельницы не только мололи зерно, но занимались кое-чем посерьезнее.

Рядом с окутанной черным дымом трубой фабрики имени Октябрьской революции можно найти облупленное здание. По-нашему, Старый Двор. Раньше это была фабрика-тюрьма. При Петре I. Там жили и работали колодники.

Сквозь зыбкое марево, плывущее над долиной, еле-еле проглядывались очертания какого-то колдовского, призрачного замка-крепости. Это и есть остатки сооружения Франца Люботея.

Работных людей тогда не хватало. Крестьяне были в крепостной зависимости у помещиков. Ремесленников, составлявших население городов и посадов, было всего около трех процентов. Так что прав Виноградов: у Люботея в мельнице-кузнице трудились пленные шведы (Полтавская битва была в 1709 году), повстанцы-холопы армии Болотникова, другие арестанты, беглые рекруты. Люботеевские казематы были предвестниками коммунистических ГУЛАГов.

С немецкой пунктуальностью мастер выполнил все параграфы кондиций: поставил по 1717 год тридцать тысяч первосортных клинков военному ведомству. Других заказов не поступало, огонь в горнах погас. Владелец приуныл. Он слал рапорт за рапортом: освободите от завода, будь он неладен, сгорит или растащат по бревнышку. Люботей продолжал держать на своем коште (обеспечении) 18 рекрутов, ничего не производящих, отчего сильно пришел в оскудение.

Только в 1734 году при императрице Анне Иоанновне завод был принят в артиллерийское ведомство. Оружия больше не требовалось, и он был обращен в фабрику для выделки армейского сукна. В 1758 году, при другой императрице, Елизавете Петровне, фабрика была отдана в посессионное содержание купцу Кишкину. Крестьяне, купленные и прикрепленные к той или иной фабрике или заводу, назывались посессионными.

На плане 1766 года, который хранится в Центральном государственном архиве древних актов, это была уже суконная фабрика с сукновалятельной мельницей Григория Федорова сына Серикова. Территория ее была невелика: 3 десятины 290 сажен по обе стороны реки Пехорки. Условными знаками были показаны мельница и три строения, одно сильно вытянутое в длину, словно казарма, и два других поменьше. По межеванию 1791 года заведение содержали Илья Докучаев и Василий Монкин.

В середине 19 века фабрика принадлежала братьям Соколовым, Михаилу и Николаю. Она была довольно крупной. На ней работало 349 мужчин и 123 женщины. Бессовестно использовался и детский труд. 56 малолеток работали на Соколовых.

Михневская фабрика немного не дотянула до конца XIX века с прежними хозяевами. Остатний раз она высветилась в 1892 году, но чисто случайно, в хронике происшествий. В селе Быкове занялся ужасный пожар. По зову набатного колокола понаехали пожарные команды со всех сторон: из Жилина, Вереи, Островцов, Заозерья, Кулакова, Вялков, Хрипани и, как сказано в донесении, “из Михнева, с завода Соколовых”. Общими усилиями огонь был укрощен, хотя из 170 домов выгорела треть. Но работала ли тогда фабрика или просто дежурили на всякий случай пожарные, трудно сказать... А нас уже влекут новые герои – купцы Шорыгины.

О Шорыгиных поведал Евграф Петрович Милехин. Полжизни он посвятил сбору материалов о родной фабрике имени Октябрьской революции. Да, да, не удивляйтесь и не судите по названию. Это все та же фабрика, которая зародилась при Петре I как Палашный завод, а потом была у Соколовых, только в наше время, в 1922 году, приобрела революционное имя... Трижды перерабатывал Милехин свое сочинение, первый вариант написал еще в 1947 году. Но книга так и не вышла: не детектив, не бестселлер, не Агата Кристи. Краеведов не жалуют, особенно если ты из тех, кого центральная пресса иронически именует “летописцами местного значения”. Но не всем же по плечу мантия Карамзина или Ключевского. Надо же кому-то корпеть и над “Историей села Горюхина”.

Жаль старика. Смерть настигла преждевременно. Жил Милехин одиноко. Захотелось ему чайку попить. Пошел на кухню, включил газ. Неосторожно приблизился к огню. Задымилась, загорелась рубашка. Погасить не сумел... Рукопись исследователя хранится у его внука. Но уже другие ревнители старины пишут историю фабрики.

Итак, по разысканиям Милехина, подневольный холоп княжны Софьи Волконской Иван Шорыгин, занимаясь ручным надомным ткачеством, накопил деньгу и еще до отмены крепостного права откупился от помещика. Его почтенные потомки крепостными себя не считали, разбогатев, выстроили вместо ручной механическую фабрику в селении Горки Владимирской губернии, и теперь уже на них работала голытьба, деревенский пролетариат. А для сбыта продукции приглядели в Москве по сходной цене торговый амбар. Так в первопрестольной открылось Товарищество на вере купцов Шорыгиных.

Это Товарищество и купило 21 января 1896 г. оскудевшее имение Соколовых при селе Михневе. Новая метла по-новому метет. Прежние цеховые помещения переделали в жилые казармы для рабочих и их семей, так называемый Старый Двор. 3 августа 1897 г. заложили свою фабрику. Каменные толстостенные корпуса поднялись на пространной обочине Рязанского шоссе на виду у деревни Балятино. Почти 20 тысяч веретен, 867 ткацких станков были установлены в них. Предприятие получило статус Старо-Горкинской мануфактуры в память о селе Горки.

Шорыгины построили для себя и конторских служащих, прихваченных с собой из упомянутых Горок, приличные двухэтажные деревянные дома в одну линию, в каждом по четыре квартиры, огородили высоким забором, калитка была на запоре. В народе их звали прозаично – “конторские дома”, а хозяева именовали Новыми Горками – никак не могли расстаться с детскими воспоминаниями.

С кадрами разобрались по-своему. Обучать профессии? Не было печали... Переманили квалифицированных ткачей с предприятий Серпухова, Орехово-Зуева, Дмитрова, для черных работ навербовали местных мужиков и баб. Привлекли и малолеток. Им бы в куклы играть, в догонялки и прятки, но девочки с 8 лет нанимались в няньки, мальчики были на побегушках, а с 12 лет становились к станкам, хотя еще в 1882 году был принят Закон об ограничении труда малолетних на промышленных предприятиях. Прямая выгода: детям платили меньше, чем взрослым, фабрика была им злой мачехой.

17 декабря 1898 года была пущена паровая машина, 28 января 1899 года опробован ткацкий станок, через день наработан первый кусок миткаля – тонкой хлопчатобумажной материи, 8 марта закрутилась прядильная машина... Все! Призывно прогудел гудок. Заведение лихо заработало.

Опасаясь эпидемии холеры, а эта страшная болезнь только в 1848 году унесла 700 тысяч жизней россиян, Шорыгины одновременно с фабрикой построили и лечебницу, на 30 коек. Холера почему-то появляться медлила, но лекарства и лекари ой как пригодились! Рукотворное озеро, созданное тщанием Петра I, за 200 лет превратилось в мерзкое болото, рассадник малярийных комаров-кровопийцев. В год, когда фабрика строилась, болело малярией 75 мужчин и одна женщина, на следующий год, благодаря лечению и профилактике, – только 11 мужчин и 6 женщин.

В одном просчитались Шорыгины. Нанимая работников с чужих фабрик, они подкладывали бомбу замедленного действия и под свою. Приезжие ткачи были пообтерты жизнью, побывали в разных кружках и союзах, были наслышаны о своих правах и как бороться за них. Уже прогремела знаменитая морозовская стачка в Орехово-Зуеве (а часть шорыгинских рабочих была именно оттуда), уже состоялся I-й съезд РСДРП, готовились к террору будущие социалисты-революционеры (эсеры). Россия шла к смуте, к революции.

В середине мая 1900 г. Полиевкт Шорыгин объявил, что фабрика со сменной работы переходит на поденную, рассчитывая, что при сокращении штатов он избавится от смутьянов и агитаторов. В ответ прозвучал призыв к забастовке. 1200 работяг потребовали увеличения зарплаты, уменьшения платы за квартиру, поставки доброкачественной пряжи и... человеческого к себе отношения. Переговоры велись на фабричном дворе. Молча слушал гордый старик претензии бунтовщиков, двигал густыми, брежневскими бровями и озирался, как затравленный волк. Наконец его прорвало:

– Все озеро золотом запружу, а вам не дам!

Из толпы загорланили:

– Бей его, старого черта!

– Бей камнями!

Полиевкта со свитой как ветром сдуло. Но придя в себя, он вызвал казаков. Прискакала целая рота. Впрочем, ни оружия, ни нагаек в ход не пускали. Обошлось. Но победа полностью осталась за капиталистом. Агитаторы-заводилы были уволены, остальным рабочим снизили расценки. Ротмистр Бот в своем донесении в Москву правильно оценил ситуацию: “К уменьшению заработной платы рабочие отнеслись с полной покорностью, так как в настоящее время найти себе место на других фабриках очень трудно”.

Так закончилась первая в нашем районе забастовка. Шорыгин не дожил до 17 года, когда фабричные рабочие взяли реванш. В отчете Московского общества охоты за 1907 – 1908 годы сказано: “Весной, в конце апреля, получили скорбную весть из Каира о кончине Полиевкта Тихоновича Шорыгина. Его звали “папаша Шорыгин” за добродушие и прямоту”. Так ли он был добродушен? Кому верить?

Не так давно прошла по телевизору передача “Уцелевшая династия” – о Шорыгиных. Отрадно, что, несмотря на все гримасы истории, род их сохранился. Впрочем, один из них, Павел Полиевктович, широко известен еще с 1910 года, когда он открыл сложную химическую реакцию, названную его именем, – “Реакция Шорыгина”. Павел с детства приучился бывать на фабрике отца, вникать в технологические подробности, окончил высшее техническое училище, защитил магистерскую диссертацию, профессор, руководитель НИИ искусственного волокна, академик, корифей отечественной науки. Умер в 1939 году. Его биография – в Большой советской энциклопедии (2-е издание). И не его ли это сын, Петр Павлович Шорыгин, доктор химических наук, стал лауреатом Государственной премии СССР в 1979 году за цикл работ по химии?

В поэме “Современники”, записанной в 1875 году, поэт Некрасов прямо-таки издевается над неким откупщиком и подрядчиком, производителем работ Федором Шкуриным. Был он, дескать, мужик, лапотник, но одержим страстью к наживе. Еще в малолетстве выдирал из живых свиней щетину на продажу.

Мечется стадо, ревет.

Знамо: живая скотина!

Мальчик не трусит – дерет.

Первого сорту щетина!

Стал он теперь богачом, земли, болота, озера, графит – все откупил у помещика...

Не Шкурин, а настоящий шкуродер! Фамилия, разумеется, условная, выдуманная. С кого же списан портрет? Кажется, нашлась зацепка. Некрасов как бы ненароком добавляет деталь: у Шкурина толстые губы и носит он синюю чуйку. Это уже ориентировка. Можно искать оригинал. Обладателей больших отвислых губ дразнили “губонями”. А чуйка – долгополый суконный кафтан – неизменная одежда простолюдина. Намек был понят, персонаж опознан. В купеческом кругу пальцем показывали на человека с непомерно оттопыренными губами и соответственной фамилией – Губонин. Одет он был в синюю чуйку.

Чем же досадил откупщик поэту? У Некрасова была слава народного заступника, и Губонин в его глазах был кулаком, мироедом, шкурником, казнокрадом, стяжателем, как в наше время какой-нибудь “новый русский”, скакнувший из грязи да в князи. Недружелюбие и зависть испытываем мы к нему.

Возможно, Некрасов несколько сгустил краски... Петр Ионович Губонин родился в 1827 году в семье крепостного крестьянина. Сын каменщика и сам каменщик. Еще в молодости владел под Подольском небольшим заведением для тески камня. От Подольска до наших палестин всего ничего. И в 1865 году Губонин открывает в Котельниках на земле князя Голицына ломку дикого камня. 190 землекопов гнут на него спину. Арендовал каменоломни и в Лыткарино. 140 полуголодных вахлаков взрывают, долбят, крушат окаменевший песчаник на жернова, цоколи, тумбы, лестничные марши и лещадь. Работает конный привод, визжат ручные вороты... Как жилось работничкам? Не очень сладко. Проверка, проведенная в 1887 году, признала эксплуатацию рабочих на предприятиях Губонина самой бессовестной.

А Губонину уже тесно в штольнях-каменоломнях. Он рвется на российские просторы. Железнодорожная горячка 60-х годов открывает перед ним новые горизонты. Он прокладывает, один и в компании, Орлово-Витебскую, Лозово-Севастопольскую, Уральскую, Балтийскую и другие линии, строит Брянский сталеделательный и рельсовый завод, создает банки, страховые общества, осваивает нефтяные промыслы. Покупает крымское имение Гурзуф и делает из татарской деревушки конфетку – модный европейский курорт.

Никто уже не спрашивает, каким путем, честным или нечестным нажиты миллионы. Губонин герой дня, о нем трубят, им восторгаются, величают “русским самородком”, сравнивают с Ротшильдом. Ему рукоплещут как щедрому меценату. Это при его участии возводится в Москве храм Христа Спасителя, взорванного варварами-коммунистами, на полное восстановление которого мы сейчас собираем трудовые копейки.

Кое-что, по мелочи, перепало от него и нам. Губонин внес за котельниковских крестьян в казну до 26 тысяч рублей. Подарил больнице в Кузьминках 33 сажени каменных ступеней. Учредил для крестьянских детей стипендии в Коломенском училище (Люберцы и Панки относились к селу Коломенскому под Москвой). Первым стипендиатом был Василий Балякин с хутора Мальчики... Сам же благодетель с грамотой был не в ладах. Учиться было поздно.

Богатство принесло Губонину чины и награды. За деньги можно все. Еще в 1861 он получил купеческое звание, затем пожалован в потомственные дворяне, в действительные статские советники и наконец – в тайные советники – один из высших гражданских чинов России. Орденов у него было не меньше, чем у Брежнева, только он в отличие от последнего не любил в них щеголять. Он и в звании тайного советника ходил в картузе и сапогах бутылками и звезду нацеплял на долгополый кафтан. О его снисходительно-покровительственном отношении к чиновникам при внешнем почтении и подобострастии рассказал П.А. Бадмаев в книге “Мудрость в русском народе”:

“Губонин, являясь в министерство в больших смазных сапогах, в кафтане, с мешком серебра, здоровался в швейцарской со швейцарами и курьерами, вынимал из мешка серебро и щедро всех наделял, низко кланялся, чтобы они не забывали своего Петра Ионовича. Затем входил в разные департаменты и отделения, где оставлял каждому чиновнику запечатанный конверт – каждому по достоинству, – называя всех по имени и также кланяясь. С превосходительными особами здоровался и целовался, называл их благодетелями русского народа, и был быстро допускаем к самому высокопревосходительству. После ухода Петра Ионовича из министерства все ликовали. Это был настоящий праздник, могущий сравниться только с рождественским или пасхальным днем”.

Как отказать такому ласковому клиенту? Он и был приглашаем на самые важные совещания, где у него был решающий голос.

Губонин любил по-простецки, по-деревенски гульнуть, поозоровать. Министр царского правительства, интеллигент высшей марки Сергей Витте с улыбкой вспоминал о своих случайных встречах с Губониным и другим откупщиком Кокоревым:

“Я встречался с Губониным, который представлял собой толстопуза – русского простого мужика с большим здравым смыслом... Приезжаю я в Москву, сажусь на скорый поезд, смотрю – отдельный вагон, спрашиваю:

– Кто едет в отдельном вагоне?

Отвечают, что едут самые первоклассные москвичи. Смотрю – проходят в долгополых сюртуках Кокорев и Губонин. Появились какие-то особые деревянные ведра и несколько ящиков вина.

И вот они целую ночь, от Москвы до Петербурга, играли в карты, дули шампанское с отваром огурцов, т.е. с огуречным квасом”.

Губонин умер внезапно в сентябре 1894 года. Тело его доставили поездом в Гурзуф и там похоронили. Его империя развалилась. Сыновья не смогли удержать даже котельниковские каменоломни, все пошло с молотка.

Пролетарский писатель Максим Горький, которому, казалось, сам Маркс завещал презирать эксплуататоров-капиталистов, ан нет! – восхищался русским буржуа Губониным и посвятил ему значительную часть доклада на Первом Всесоюзном съезде советских писателей в 1937 г. А что? Неужели мы должны судить о русских бизнесменах XIX века только по работе Ленина “Развитие капитализма в России”?

Не пора ли снова побывать на берегах Люберки, убедиться, сохранилась ли плотина, омолодился ли старый заросший парк. Мы расстались с ним в начале 18 столетия. Тогда в его сумрачной глубине, сквозь просветы в густой листве, просматривался приземистый господский дом, или дворец, в котором Александр Данилович Меншиков принимал Петра Первого. Почетный гость был великим тружеником и даже в часы досуга взял лопату и посадил на пригорке несколько саженцев лип. Каменная плотина удерживала в запруде высокую воду, и по легкой зыби, подгоняемые ветерком, скользили суденышки на веслах и под парусами. Льстивый Меншиков знал, чем завлечь императора.

Что еще отложилось в народной памяти? В том же веке, только в самом конце, при Павле I, примчался в Люберцы, загоняя лошадей, фельдъегерь, правительственный курьер, с “наиважнейшим” царским указом:

“Задано деревья стричь в виде петухов и павлинов”.

– Самого бы его остричь, как петуха, – ворчали осмелевшие садовники: Павел был далеко, в Питере. Они с неудовольствием взбирались на крутые стремянки. О павлинах и слыхом не слыхивали. В Подмосковье диковинные птицы не водились.

Но не долго Павел сумасбродничал: в 1801 году он был убиен заговорщиками с молчаливого согласия его сына Александра Павловича. Начинающий Пушкин откликнулся стихотворением “Вольность”:

О стыд! о ужас наших дней!

Как звери, вторглись янычары!..

Падут бесславные удары...

Погиб увенчанный злодей.

Много воды утекло с тех пор... В 1889 году, 25 июня, когда Люберцы навестил лесной смотритель Федоров, речка сильно обмелела, пруд заглох, парк, потерявший ограду, доступный пешему и конному, захирел. В нем царил разбойничий беспредел. Он был застроен жилыми домами, изрезан вдоль и поперек проезжими дорогами. Общественное стадо шествовало, приминая кустарник, на пастбище и на водопой. “В нашем присутствии, – негодовал Федоров, – проходил прогон скота и езда на повозках”.

От плотины не осталось и помина. По обнажившемуся дну в 17 саженей от кромки Рязанского тракта свободно ходили и ездили. Прибрежная полоса водоема заросла осокой. Вода в низине зацвела, испортилась, была непригодна к употреблению.

В парке служитель насчитал 260 лип, 11 крупных елей, 32 вяза. Новых посадок давно не производилось. Зато больных, сухостойных особей хоть отбавляй. Деревья умирали стоя.

Спустя год, 18 августа 1890 года, Люберцы обследовала представительная комиссия: окружной надзиратель Московской удельной конторы Кривенко, знакомый нам смотритель Федоров, полевой сторож Шемахов, староста села Петр Зыков и понятые: Федор Зыков и Иван Артемов. Они подтвердили в акте все, что отметил Федоров год назад.

Комиссия прошла по всему участку, помеченному в плане под номером 36. Он включал в себя землю от речки и стоящей на берегу пруда церкви и примерно до сегодняшней Звуковой улицы и кинотеатра “Октябрь”.

Главной достопримечательностью было трактирное заведение Боченкова и при нем три крестьянских двора, обнесенных, не в пример парку, добротной деревянной изгородью. Еще под один двор с хозяйственными постройками была отведена и тоже огорожена часть парка с 34-мя деревьями. Неподалеку располагались торговая лавка Боченкова и пожарный сарай сельского общества, далее следовала такая же лавка Глазова. Где-то тут приютилась часовня, точное место не указано, но, думаем, не там, где современная, возведенная в 1995 году по проекту Михаила Петровича Изместьева... Призывно приглашал выпивох летний буфет. Дорога к нему была расчищена и даже оборудована коновязь и площадка для паркования подвод. По всему участку уходили под корни деревьев многочисленные подвалы и погреба. Посередине была выкопана глубокая яма диаметром 4 сажени для добывания песку.

Сверкал стеклами жилой дом Боченкова с правом бакалейной торговли. Боченков арендовал его у Удельного ведомства, но передал, естественно, за плату, купцу Глазову. Другой такой же дом он отдал внаймы 1-му Московскому обществу охоты... Тоже мне, нашли где устроиться... Нет, чтобы в лесной глухомани, где плодится зверье. Облюбовали парк. Сюда ни волк не забежит, ни глухарь не долетит. Зато буфет рядом.

Непостижимо, но в парке нашлось пристанище и для кузницы. Она числилась опять же за Боченковым, но пользовался ею какой-то Кузнецов! Вслушайтесь: кузницу арендует Кузнецов! Нарочно не придумаешь. Наконец комиссия приблизилась к бане – это тоже в парке.

Да что ж такое! Угробили парк! Растащили по кусочку. Не стало в Люберцах единого хозяина. Мелкие собственники, арендаторы, “варяги”, сельская буржуазия прибрала к рукам все люберецкое богатство, каждый тянул одеяло на себя... В 1895 году было выдано право на открытие еще одного трактира Андрею Ивановичу Лабзову.

Живая природа, как могла, мстила за свое поругание. На это раз жертвой чуть не стал Иван Артемов. Он по случаю избрания его понятым нарядился в красную праздничную рубаху. Когда комиссия покидала парк, с пастбища возвращалось стадо. Шедший на правом фланге бык-здоровяк стал косить на Артемова взглядом, раздул ноздри, засопел и вдруг кинулся в атаку. Крестьянин еле успел увернуться и укрылся за великовозрастной липой. Бык потерял его из виду. Лесной смотритель Федоров прикинул: в липе-спасительнице было на глазок около 20 сажен длиной, а в основании, у комля – 24 вершка. В сажени – более двух метров, в вершке – 4,4 см.

Обсуждая нападение быка, вспомнили и о трагическом случае, произошедшем месяца два назад. У Федорова имелась и газетка – “Московский листок”, где он был описан: “13 июня 1890 года, около 12 часов дня, в подмосковном селе Люберцах, в пруду, утонул крестьянин Степан Сергеев, который, находясь в нетрезвом виде, стал купаться и пошел ко дну. У него осталось шестеро малюток без всяких средств к существованию”.

Жалко беднягу. И чего его понесло в грязный опоганенный водоем. Ах, да! – спьяну. А пьяному не то что пруд, а и море по колено. К тому же не догадался заглянуть в численник: число-то было 13-е, чертова дюжина... Царствие ему небесное.

Что мы все о буднях да о буднях? Надо и о праздниках. А их за две тысячи лет накопилось предостаточно. Тут и Рождество Христово, и Пасха, и Преображение Господне, особо чтимое в Люберцах, где исстари был возведен одноименный храм. Нарядный и радостный Новый год, веселый студенческий Татьянин день, весенний Первомай... Всего не перечислишь, обо всем не расскажешь, для зачину попробуем хотя бы о Масленице, празднике древних язычников, преобразованном христианством в “масляную неделю” накануне Великого поста. Его описание мы почерпнули из статьи Н. Бочарова в газете “Московский листок” за 1890 год.

“Масленица в деревне и до сих пор носит на себе отпечаток старины. Перед масленицей заканчивается деревенский свадебный сезон, а за ним конец и посиделкам – этому деревенскому клубу, последний день которого в воскресенье перед масляной.

В начале недели крестьяне едут по соседним городам и торговым селам закупать рыбу, так как мяса не едят во всю неделю, берут вино и другие угощенья. Подсолнухи, орехи и пряники тут играют большую роль. Прежде к этому времени крестьяне сами варили пиво и брагу, которые теперь в избытке заменяют вино.

С среды или четверга наступает полный разгул масленицы. К этому времени приходят на праздник рабочие с фабрик, заводов и вообще с заработков, и начинается с удалыми песнями езда по гостям, в пушевнях, в которые запряжены лошади с вплетенными в гриву и хвост разноцветными кусками материй, к дуге привешен колокольчик с бубенчиками. Дуга расписана разными цветами и даже местами покрыта сусальным золотом. С песнями парни, бабы и девушки, рассевшись в пушевнях, ездят кататься в селах, а иногда и в ближайших городах.

Катанье с гор и блины – это первое удовольствие крестьян на масленице. Разумеется, праздник не обходится и без выпивки.

В последнее воскресенье, называемое прощйным, ходят утром к родным, прося простить за содеянное в течение года зло, а вечером “жгут масленицу”. Делают из соломы большое чучело, вывозят его с песнями в поле и там сжигают. “Прощай, масляна”, – приговаривают они...”

Но не все коту масленица. Теперь праздник потускнел, поблек, размах у него не тот, и придумали ему советское название: проводы зимы.

Пышно, всенародно отмечалось и венчание на царство. Это было историческое, эпохальное событие: не каждый год коронуют государей. Николай I, к примеру, процарствовал 30 лет. В мае 1896 года была назначена коронация Николая II. По ритуалу она должна была сопровождаться грандиозным народным гулянием. Место для торжества выбрали северо-западнее города, на обширном Ходынском поле. Готовились основательно. Предусмотрели вроде бы все. На пустыре размером в квадратную версту соорудили балаганы, летние театры, 150 выездных буфетов для бесплатной раздачи угощений. В подарочные кульки были вложены сайки (булки), колбаса, пряник и кружка для питья.

Слухи о щедрых царских гостинцах быстро достигли Люберец. И еще вечером 17 мая сельчане поспешили в Москву – не опоздать бы, не придти к шапочному разбору. Да разве одни люберчане? К 5 часам утра 18 мая на Ходынку стеклось до полумиллиона безумцев. Толкотня получилась немыслимая. А народ все подходил да подходил. Задние теснили передних. А поле, как нарочно, было неровное, в глубоких ямах и рвах. Под напором вновь прибывших люди задыхались, кричали, стонали, сталкивали друг друга в ямы, падали под ноги. 1800 полицейских не в силах были остановить этот кошмар. Было по официальным данным затоптано насмерть 1389 человек и почти столько же получили тяжкие увечья. Трупы не успевали вывозить на телегах. Вот уж справедлива пословица: бесплатный сыр бывает только в мышеловке.

Николай II нервно записал в дневнике (он вел его постоянно): “18 мая 1896 года. До сих пор все шло как по маслу, а сегодня случился великий грех: толпа, ночевавшая на Ходынском поле в ожидании раздачи обеда и кружек, наперла на постройки, и тут произошла страшная давка, причем ужасно прибавить – потоптано около 1300 человек. Я об этом узнал в десять с половиной... Отвратительное впечатление осталось от этого известия”.

Газета “Московский листок” в те дни сообщала: “Во всех окрестных селениях находились жертвы Ходынской катастрофы, из коих многие уже умерли. На кладбище села Краскова опустили в могилу двух задавленных местных крестьян. В селе Вишняках – двоих, в Раменском – восемь, в Люберцах – одного, в Троицком-Кайнарджи – шестерых”.

А сколько было изувечено, покалечено?

Императорская чета проявила милосердие. Снова обратимся к царскому дневнику:

“19 мая в 2 часа дня поехали с Аликс (так он называл свою супругу) в Старо-Екатерининскую больницу, где обошли все бараки и палатки, где лежали несчастные пострадавшие вчера...”

Царь великодушно жертвует на пострадавших. Но народу страшно. Кровью началось царствование – дурная примета. Кровью и закончится. Да и в промежутке была кровь. Вспомним “кровавое воскресенье” 1905 г.

Ходынская трагедия встревожила Льва Толстого. На склоне лет великий старец написал рассказ “Ходынка”.

Через сто лет после трагедийного венчания на царство в Тайнинской был установлен памятник царю-мученику. Странно: он был обращен спиной к Ходынке и Москве. Оскорбленные таким пренебрежением неизвестные террористы взорвали монумент. А может, у них были и другие причины. Каменного Николая II отремонтировали, подновили, но вскоре снова прогремел взрыв. Кому-то государь, даже мертвый, не дает покоя. До какого кощунства мы докатились. Впрочем, войну с памятниками, а значит, и с памятью, ведут не только в нашей стране.

Повествование о писателях и художниках

Начнем о писателе, не очень известном, но с чрезвычайно запутанной судьбой.

Константин Николаевич Леонтьев был рожден 13 числа. Только никогда не говорил об этом. В письмах к знакомым сообщал скупо: “Я родился в 1831 году”. Ни дня. Ни месяца. Даже в словоохотливом многотомном “Энциклопедическом словаре “Брокгауза и Ефрона” упомянут только год. Понятно, что Леонтьев не ожидал ничего для себя хорошего в жизни.

Но в молодости его несчастным никак не назовешь. Было небольшое имение. Окончил медицинский факультет в престижном Московским университете. Первые литературные забавы (пьесы) были одобрены Тургеневым (но не пропущены цензурой). К 30 годам опубликовал три повести, роман и с десяток ядовитых полемических статей. С 1863 года служил на престижных консульских должностях в европейских владениях Турции (Крит, Тульча, Салоники).

Тяжелым для него стал 1871 год. Подцепив заразу в Салониках, наш россиянин, сам врач, поставил себе диагноз и ужаснулся: холера! Страх скорой смерти охватил его. Он запер двери на все запоры, задернул шторы, чтобы не различать смену дней и ночей. Никого к себе не пускал. Наступил час кризиса. В смятении, в полубреду упал на колени перед ликом Божией Матери, творя молитвы, и дал торжественный обет: если останется жив, навсегда уйдет в монахи.

О чудо! Через два часа ему стало легче. А рано утром он уже скакал в Афон, в монастырь, чтобы исполнить обещание. Леонтьев провел на Святой горе целый год. В его мировоззрении совершился глубокий поворот. Он сжег все ранее написанное (не одному же Гоголю сжигать рукописи), создал лучшие свои вещи: “Византивизм и славяне” и “Из жизни христиан в Турции”. Но светские дела не ладились, материальное положение пошатнулось, и он бежит в Россию.

Родина встретила неприветливо. Имение было заложено, банк требовал проценты. На попечении оказались слуги, жившие в московском доме, и престарелые дворовые, которым его мать обещала пенсию. Денег взять негде было. В долг никто не давал. В отчаянные минуты Леонтьев снова вспомнил о Боге и “очертя голову”, поступил послушником в наш Николо-Угрешский монастырь, надеясь со временем стать монахом.

Но не по Сеньке была шапка. Барин, сибарит, не мыслящий час провести без крепкого кофе, изысканных вин и дорогих сигар, был ошарашен сменой декораций, вместо модного костюма с галстуком – черная до пят одежда. Не светлая многокомнатная квартира – а узкая, холодная келья, не пышные перины и подушки – а жесткая полутюремная постель. И пища – совсем не похожая на ресторанную.

А ведь и поджарый живот без еды не живет. И Леонтьев возопил!

“Телесно мне через два месяца стало невыносимо, – делился он потом с приятелями, – потому что денег не было и рубля, а к общей трапезе я никак не мог привыкнуть... Ел только, чтобы прекратить боль в желудке, а сытым быть – и забыл, как это бывают сыты”.

К физическим страданиям добавились и нравственные: братия им откровенно помыкала, он был чужим. “Отец Пимен звал меня дураком и посылал в сильный мороз на постройку собирать щепки”.

Не следует, надо полагать, искать в сочинениях Леонтьева репортаж из нашей святой обители. Окажись в его положении любой писатель, не до записок было бы. Разве что Достоевский или Солженицын. У других кишка тонка.

В мае 1875 года обессиленный и обескураженный Леонтьев выбрался из монастырского плена, но мысль о приличной обители не оставляла его. Он писал знакомым:

“Я очень ослабел и заболел от лишений в монастыре и уехал сюда, в свое маленькое имение подкрепиться до осени. Осенью думаю опять в какой-нибудь монастырь. Долго без церкви и молитвы я быть не могу, и на меня слишком часто в мирской обстановке находит нетерпимый ужас смерти и тоски”. Дворянин мечтал монашествовать, не выходя из господских покоев, проповедовать, сидя в вольтеровском кресле.

Константин Николаевич успешно отдыхал в своем именьице пять лет, затем на полгода устроился помощником редактора в один печатный орган и семь лет заседал в Московском цензурном комитет. Заработав приличную пенсию, он купил дом за оградой знаменитой Оптинской пустыни. Перевез туда старинную екатерининскую мебель, развесил портреты досточтимых предков и стал жить, как точно подметили его биографы, полупомещиком, полумонахом. Это и был предел его мечтаний. В тишине и полумраке домашнего кабинета накропал он пространные рецензии “О романах Л.Н. Толстого” и “Наши новые христиане”, в которых сурово осудил религиозные “умствования” Достоевского и Льва Толстого.

Летом 1891 года, по настоянию старца Амвросия, Леонтьев переехал в Сергиев Посад, где принял, наконец, постриг в монахи под именем Климентия, сделав это все-таки тайно ото всех. Это было последнее его деяние. Простудившись, он заболел воспалением легких. В тридцать лет это бы ничего, но в шестьдесят... Константин Николаевич скончался 13 ноября 1891 года, то есть накануне 13-го числа. Так замкнулся круг его жизни.

Похоронили его близ Троицкой лавры, в Гемсиманском скиту. При советской власти кладбище пришло в жуткое запущение, могила его затерялась. Но в последнее время к его имени снова возник интерес. В 1991 году, к столетию со дня его смерти, прошла научная конференция о его жизни и творчестве. После долгих поисков была отыскана и его могила, благодаря дневнику писателя Михаила Пришвина, который точно записал ее местоположение. Над надгробием воздвигли крест. Леонтьев был все же знаковой величиной в русской литературе.

Неоспорима слава драматурга А.Н. Островского. И не с кем ему ее делить... Но как тогда прикажете понимать подслушанную реплику:

“Вошел молодой человек, лет 27-28, блондин, розовенький, с маленькой русой бородкой.

– Рекомендую вам моего сотрудника Соловьева, с ним вместе написана мною пиеса “Дикарка”, – сказал Островский”.

Вот тебе и на! Были “негры” у Александра Дюма, писали сообща Некрасов и Панаева, затмили Шерлока Холмса братья Вайнеры, но чтобы Островский использовал чужой труд!.. Этого в школе мы не проходили. К барьеру драматурга!

Личность соавтора Островского выяснена. Неудачник! Шести лет лишился отца. Гимназию окончил кое-как, не получив права поступить без экзаменов в университет. Устроился в дворянский пансион... надзирателем! Хорошо, что не дворником. Мечтал стать Гоголем или Пушкиным, и что же? Первая же его пьеса “Куда деваться”? – обратите внимание на безысходность названия – отвергнута всеми постановщиками, а всего он умудрился накатать 23 драматических произведения.

Провинциала манит столица. Он оформляется вольнослушателем в Московский университет. Но не в учебных аудиториях проводит часы, а на шумных театральных галерках. На беду повстречал в Москве свою школьную любовь Ольгу Ширинкину, но она отвернулась от бедного студента-недоучки. И Соловьев стал заглядывать на дно рюмки.

Надо содержать больную мать, и Николай Яковлевич, переехав в город Мосальск, преподает арифметику в мужском училище и женской прогимназии.

Через четыре года не выдерживает, едет в Петербург и Москву, хлопочет, мечется в поисках сносной работы и... неожиданно оказывается в Николо-Угрешском монастыре. Нет, он не монах, он пуслушник и ведет уроки в монастырском училище.

Угрешская обитель была основана Дмитрием Донским еще в 1380 году и, в бытность Соловьева в ней, торжественно готовилась к своему 500-летию. Монастырь был великолепен. Его каменные громады возвышались над полями и лесами, над избами селян, над речной долиной. Весь он был ослепительно белым, опоясанный прочной лентой-стеной. 16 башен охраняли его покой, 8 широких ворот вели на его просторный двор. Шестиярусная колокольня вздымалась высоко вверх, озирая окрестность. Внутри ограды было пять церквей и Петропавловский скит, куда женщины допускались всего дважды в году – 26 мая и 29 июня.

В монастырском училище обучалось до 40 мальчиков. Два года учил юных чад уму-разуму наш бестолковый учитель, и трудно оказать, что было бы с ним дальше, если бы не знакомство с К.Н. Леонтьевым, описанное в “Литературном сборнике”, изданном в Костроме в 1928 году:

“По счастливому совпадению в тот же монастырь и в том же году пришел искать успокоения своей мятежной страстной натуре другой писатель, известный эстет и философ мрачного византевизма К.Н. Леонтьев, тоже облачившийся в подрясник послушника... Завязалось близкое знакомство”. (О Леонтьеве мы рассказали в предыдущем разделе).

Соловьев показал Леонтьеву свои литературные опусы, тот усмотрел в них задатки сильного таланта и обещал помочь.

Спустя полгода “философ мрачного византевизма” в тоске по светским увеселениям покинул монастырь и, держа обещание, попросил Островского прочитать рукописи. Маэстро был оптимистично настроен. “Пьеса, – писал Островский 7 февраля 1876 года, – имеет большой интерес. Но для того, чтобы иметь успех, требует, по моему мнению, значительной переделки. Если бы я мог видеть автора и говорить с ним обстоятельно, я бы охотно предложил ему свое содействие”.

Свидание состоялось. Островский советует учителю оставить монастырь.

– А на какие доходы мне жить? – напрямую спрашивает белец (т.е. еще не постриженный в монахи).

– На первое время найду вам ссуду, потом устрою на службу, а на лето милости просим пожаловать в мое имение, на Волгу...

Николай Яковлевич ссуду взял, от службы отказался – труд упорный ему был тошен, а у Островского с удовольствием гостил, отдыхал на всем готовом, набирался сил, писал свои сочинения. Хозяин редактировал черновой текст, перерабатывал его, шлифовал, взвешивал каждую запятую.

У Соловьева пьеса называлась “Конец – делу венец”. Островский поморщился: невыразительно. Писатель предложил еще два варианта: “Расчет” и “Ошибка в расчете”. – “Не то, не то”, – отклонил Островский. – “Ну, тогда “Женитьба Белухина”. – “Подойдет. Только не Белухина, а Белугина”... Поменял одну лишь буковку, а заглавие заиграло. Пьеса вошла в репертуар под двумя фамилиями: Островского и Соловьева... И так на каждом шагу изменения.

Сохранился отзыв профессионала, который прочитал произведение и в первоначальном виде, и в окончательной редакции:

“И что же я увидел? Потуги дилетанта, писание малообразованного человека... Пьеса была написана не литературным языком, а главное, была скучна. Под пером Островского все дефекты исчезли и “Женитьба Белугина” как комедия нравов до сих пор не сходит с подмостков театров”.

Были обработаны, исправлены и стали маленькими шедеврами “Счастливый день”, “Дикарка”, “Светит да не греет”.

Новое имя вызвало интерес в публике. Премьеры шли на бис. Соловьев воспринял это как свою заслугу. Гордыня им овладела. Он уже не хочет мириться с ролью подручного. Хватит! И Николай Яковлевич порывает с учителем навсегда. Теперь он будет работать самостоятельно! Он докажет! Он сумеет!.. Сам ставит комедию “Прославились”, драму “Медовый месяц”. Но аншлага нет. Полнейшее равнодушие. Автор жалок и растерян.

Прав был Островский, когда, досадуя на недавнего своего партнера, несколько ранее, писал:

“Я не буду распространяться, как он чуть не погиб, как я его вывел из беды, но я должен вам сказать, что своею помощью я поставил его в ложное положение, т.е. я дал ему возможность понюхать чаду успеха (не заслуженного им) и немножко угореть. Если моя заботливость о нем ограничиться только тем, что я для него сделал, то он запутается опять, и уже безвозвратно”.

Островский умер в 1886 году. Помогать стало некому. “Признаюсь, – записывает Соловьев, – порой я ощущаю глубокий упадок сил и моя голова бывает совершенно разбросана”. Вот еще подобная запись: “Все лето и осень я страдал сильным нервным расстройством”. По мнению биографов, “Соловьев был болен известным русским пороком”.

Скончался Николай Яковлевич в 1898 году в Юхнове и похоронен на местном кладбище.

А Островский как был, так и остался гордостью русской драматургии.

С довоенных лет можно слышать о соседнем дачном поселке почтительно-уважительное: “Литературное Красково”. О Люберцах так не говорят, о Малаховке – тоже. А Красково, видите ли, не простое, а “литературное”! Кто же создал ему такую славу? Ссылаются, что гостил там Куприн, снимал дачу Гиляровский, приезжал Чехов... Правильно. Но все это потом, гораздо позже, а первым поселенцем, первопроходцем, застолбившим эту счастливую жилплощадь, был поэт Лиодор Пальмин. Фамилия не нашинская, экзотическая, с другими не спутаешь, пальмы у нас не растут.

В молодости имя его гремело. Печатался в сатирическом журнале “Искра”. Активный участник студенческих волнений. Арестован и брошен в мрачные казематы Петропавловской крепости. Его стихотворение “Реквием” стало революционным гимном:

Не плачьте над трупами павших борцов,

Погибших с оружьем в руках.

Не пойте над ними надгробных стихов,

Слезой не скверните их прах.

Не нужно ни гимнов, ни слез мертвецам,

Воздайте им лучший почет:

Смелее шагайте по мертвым телам,

Несите их знамя вперед...

В 1869 году Пальмин перебирается на жительство в Москву, на лето снимает крестьянскую избу в Краскове. Возможно, покупает ее. Тогда это был медвежий угол. Постройки, крытые соломой, прятались под кронами деревьев. Горластые петухи своим криком соперничали с далекими паровозными гудками. Своей станции не было. Сходить приходилось в Люберцах и густым лесом несколько верст добираться пешком. Когда устроили остановочный пункт в Малаховке, путь стал короче. И, по меткому выражению постояльцев, “все избы превратились в дачи”.

“Литературная поросль 80-х годов, понаехавшая в Красково, застала уже постаревшего, надломленного, растерявшего былой пыл Лиодора Ивановича. Его портрет нарисовал (словесно) Александр Куприн:

“Я и теперь совершенно точно припоминаю эту характерную физиономию: яйцевидное лицо, все изрытое оспой и постоянно склоненное набок, жиденькая, беспорядочная, трясущаяся бороденка песочного цвета, длинный нос, подслеповатые глаза и высокий конический лоб, по обе стороны которого падали на плечи прямые редкие волосы. Он никогда не присаживался и постоянно ходил по комнате из угла в угол, причем так широко и смешно расставлял свои кривые ноги, как будто бы находился на палубе корабля во время бури”.

Михаил Чехов, родной брат писателя Чехова, дополнил описание:

“Пальмин был сутул, ряб, картавил букву “р” и всегда был так неряшливо одет, что на него было жалко смотреть”.

А если упомянуть, что Лиодор Иванович то и дело заглядывал в рюмку, то боюсь, что некоторые слушатели воскликнут: “Да это же настоящий бомж!”. Но не опешите с выводами. Тот же Михаил Чехов был более справедлив к поэту: “Он был благороден душой и сострадателен. Это был высокоталантливый, но совершенно уже опустившийся человек”.

Пальмин жил не один: то ли с супругой, то ли с прислугой. Была она добрая, простодушная, малограмотная с народным именем Авдотья. Друзья Пальмина за глаза величали ее деревенской бабой, а Чехов, шалун Чехов перекрестил ее в Фефелу. Она не обижалась. Гиляровский любил бывать у нее в гостях, вспоминал:

“Мы жили целое лето на даче под Москвой, в Краскове, я на одном конце села, а он (Пальмин) на другом, рядом с трактиром. Иногда, когда он у меня изредка засидится, подвыпьет, это бывало к полуночи, то я шел его проводить... Жена всегда ждет его, ругает, не стесняясь при мне: опять напился. А сама уже тащит на стол угощенье и ставит три рюмки или три стакана – сама любила выпить и угостить. “Вы вот коклетку скушайте”, – уговаривает она меня. “Сколько раз тебе говорю: не коклетку, а котлетку...” “Вот если бы я тебе из кота ее сжарила, тогда котлета. А это, небось, говядина...”.

Дворянин Пальмин жил литературным заработком. Кажется, не было в Москве и Петербурге такого журнала или газеты, где бы не появлялись его произведения. Прозой и драматургией не увлекался. Кропал только стихи, но уму непостижимо, в каком количестве! Чтобы все их напечатать, рассылал под различными псевдонимами. Библиограф Масанов подсчитал, что их было 43! Любимым из них был Трефовый король. Безусловно, перво-наперво описал он все красковские прелести: волны Пехорки, голубизну неба, фауну и флору (о чем еще он мог писать, живя в деревне?). Не забыл и про бывшую помещичью усадьбу:

Старинный парк, дремучий и теннистый.

Густой травой дорожки поросли.

Вон барский дом под чащею ветвистой

Передо мной виднеется вдали.

Какая глушь налево и направо!

Старинный дом построен величаво,

Но обветшал, давно в нем жизни нет...

Собеседников себе он выбирал среди живой природы. С приветственным словом обращался к луговым цветам:

О, едва ли я могу

Всех назвать вас по латыни,

Перечислить на лугу...

Как дитя, любуюсь вами,

Но простите мне, друзья,

Не знаком я с именами.

Не ботаник вовсе я...

Тут с волшебным звоном дружно

Рассмеялись все цветы:

– Нам ботаники не нужно,

Нам милей твои мечты...

Ну, чем не стихотворение для детей? Умилительное, слащавое.

Когда-то Пальмин бежал из душного города на лоно природы. Но город шел по его пятам, догонял и догнал. Тихое село Красково превратилось в купеческий балаган. Это не для дворянина. Он поэтизирует старый быт:

А там, вдали, из зелени садов,

Ряд модных дач, сверкая новизною,

Как бы надел кокетливый наряд.

Мещанскою приманкою блестят

Террасы там с отделкою резною.

И башенки с флагами и шпили...

Пускай они, покрыты лаком моды,

Дешевою пленяют красотой! –

Забытый дом с холма глядится в воды

И брезгует он новой суетой...

Поэтическое творчество Пальмина сейчас совершенно забыто. Но в истории русской литературы он оставил своеобразный след – как покровитель молодых писателей Куприна и Чехова.

Все в мы в юности сочиняли стишки, не отпирайтесь. Даже такой завзятый прозаик, как Александр Куприн, начинал с рифмы. К 15 годам накопилось у него предостаточно. Кому показать? С кем поделиться? Кореши-кадеты не поймут. Он воспитывался в кадетском корпусе – закрытом военном училище на офицера. Кому же? Гостя у своей сестры на даче в Краскове, приметил он одного постояльца, живущего по соседству, по фамилии Пальмин. О нем говорили, что он вхож во все редакции журналов и газет. Как-то пытались подсчитать и сбились со счета: “Русская мысль”, “Стрекоза”, “Наблюдатель”, “Развлечение”, “Осколки”…

Была не была! Юноша отважился и предложил старичку-дачнику свои поделки. Хотя какой он старик? Выглядел на все шестьдесят, но было ему только сорок с хвостиком. Паспортный и биологический возрасты не совпадают.

Что принес подросток на суд журнальному авторитету? Не знаем. Но что-то вроде этих, написанных несколько позднее строчек:

Не гулял я с косой, не бродил за сохой,

Не работал в лесу топором –

Я по книгам знаком

С деревенской нуждой, с деревенской страдой,

С деревенским тяжелым трудом.

Начинающий поэт был откровенен: у меня мало жизненного опыта, не обессудьте, позаимствую у старших собратьев темы, образы, интонацию... Да это и заметно по реминисценциям – отзвукам, отголоскам чужих произведений. Сравните, у Некрасова: “Не гулял с кистенем я в дремучем лесу”, у Куприна – “Не гулял я с косой, не бродил за сохой”. Ученические стихи. Потому-то он никогда их не перепечатывал, не включал в собрание сочинений.

А что Пальмин? Он, талантливый стихотворец, всю жизнь писавший ямбами и хореями и никогда прозой, искренне посоветовал юнцу:

– Бросьте Вы эту дешевую лирику! Возьмитесь-ка за рассказы. Я вижу: у Вас получится. А я посодействую с публикацией.

Куприн послушался. Но, верный себе, он и тут не обошелся без подражания. Позаимствовал сюжет, уже апробированный другими. При исполнение главной роли отравилась прямо на сцене известная актриса Евлалия Кадмина. Это роковое событие использовал Тургенев в повести “Клара Милич”, Антон Чехов в одноактной пьесе, драматург Суворов в драме “Татьяна Репина”. Куприн шел по протоптанной дорожке.

Пальмин не подвел. По его протекции рассказ “Последний дебют” был напечатан в 1889 году.

Радость дебютанта была так велика, что он, поднимаясь по лестнице, перепрыгивал через пять ступеней! Ротный командир охладил восторг кадета:

“До меня дошло, что ты написал какую-то хреновину и напечатал ее?

– Так точно, господин капитан.

– Подай ее сюда!

Я быстро принес журнал...

Он поднес печать близко к носу, точно понюхал ее и сказал:

– Ступай в карцер...

Я пошел под арест. Я не унывал”.

За “Последним дебютом” появились “Молох”, “Олеся”, “Поединок”, “Яма”, “Изумруд”, “Гранатовый браслет”… Но и в лучах славы Александр Иванович не забывал о красковском старичке. Ему посвящены лучшие абзацы в очерке “Типографская краска”, рассказе “Первенец”, в романе “Юнкера”. Внешность и все манеры Лиодора Ивановича настолько врезались в память Куприну, что, прочитав чеховскую “Палату № 6”, он воскликнул: “Доктор Рагин целиком списан с Пальмина”. На что Чехов только кисло поморщился: Пальмин уже умер год назад, пятидесяти лет...

Красково Куприн тоже вспоминал с теплотой:

“Несколько лет тому назад я проводил летние месяцы на даче, вдали от пыльного, душного, наполненного суетой и грохотом города в тихой деревушке, затерявшейся среди густого соснового леса, верстах в восьми от станции железной дороги. Туда только что начали в то время показываться первые пионеры будущей дачной колонии, которая теперь совершенно заполнила это милое, уютное местечко...

Бывало, встанешь рано утром вместе с восходом солнца, когда росистая трава еще белеет, а из леса с его высокими, голыми, красными стволами особенно сильно доносится крепкий смолистый аромат. Не умываясь, накинув только поверх белья старое пальтишко, бежишь к реке, на ходу быстро раздеваешься и с размаху бухаешься в студеную... водяную поверхность”.

Но Куприн, сын города, не мог долго задерживаться на даче. Безмятежная идиллия его не устраивала. Город притягивал его, словно магнит. Писатель признавался:

“С трехлетнего возраста и до двадцатилетнего – я москвич. Летом каждый год наша семья уезжала на дачу: в Петровский парк, в Химки, в Богородское, (Красково), в Петровско-Разумовское, в Раменское, в Сокольники. И, живя в зелени, я так страстно тосковал по камням Москвы, что настоятельной потребностью... было для меня хоть раз в неделю побывать в городе, потолкаться по его жарким пыльным улицам, понюхать его известку, горячий асфальт и малярную краску, послушать его железный и каменный грохот”.

Да и все мы, горожане, чувствуем себя в сельской обстановке не очень-то уютно, словно не в своей тарелке. Нам вроде чего-то не хватает. Хорошо на даче, но скорей бы в свою каморку. Сочувствуем поэту, который написал:

Я невольный житель городской.

Город этот называется Москвой.

В 1919 году Куприн покинул Россию. И только в 1937-м ему разрешили вернуться на родину. Но увы! Он был уже не тот. Это первым признал Телешов: “Это было что-то мало похожее на прежнего Куприна, слабое, печальное и, видимо, умирающее. Говорил, вспоминал, перепутывал все, забывал имена прежних друзей”.

Талантам не гоже доживать до дряхлости.

Владимир Гиляровский работал репортером по отделу происшествий в “Русских ведомостях”. Печатался и во многих других изданиях. Любопытные воспоминания о нем оставил родной брат писателя Чехова Михаил Чехов:

“Однажды... брат Антон вернулся откуда-то домой и сказал:

– Мама, завтра придет ко мне некто Гиляровский. Хорошо бы его чем-нибудь угостить.

Приход Гиляровского пришелся как раз на воскресенье, и мать испекла пирог с капустой и приготовила водочки. Явился Гиляровский. Это был тогда еще молодой человек, среднего роста, необыкновенно могучий и коренастый, в высоких охотничьих сапогах. Жизнерадостностью от него так и прыскало во все стороны. Он сразу же стал с нами на “ты”, предложил нам нащупать его железные мускулы на руках, свернул в трубочку копейку, свернул винтом чайную ложку, дал всем понюхать табаку, показал несколько изумительных фокусов на картах, рассказал много самых рискованных анекдотов и, оставив по себе недурное впечатление, ушел. С тех пор он стал бывать у нас”.

В мае 1885 года Михаил Чехов окончил курс гимназии. Он прогуливался по улице, когда его окликнули:

– Эй, Миша, куда идешь?

Окликнул Гиляровский. Он ехал на извозчике и любезно предложил подвезти гимназиста. Миша обрадовался и сел. Но, отъехав немного, репортер припомнил, что ему нужно в “Эрмитаж”. Так Миша оказался в летнем театре, где шел спектакль.

– Посиди здесь, я сейчас приду, – сказал Гиляровский и удалился. К Мише подошел капельдинер и потребовал билет. Никакого билета не было, и театральный стражник ухватил “зайца” за рукав и повел к выходу. Откуда ни возьмись, вырос Гиляровский:

– Что такое? в чем дело?.. Ах, билет?.. Вот тебе, миленький, билет!

– И, оторвав от газеты клочок, протянул его капельдинеру.

Неправдоподобно, но тот был удовлетворен.

Но на этом билетные приключения в тот день не кончились. Гиляровский уговорил Мишу поехать на Рязанский вокзал и затащил в дачный поезд чуть ли не на ходу. Только они расположились в купе, вошли контролеры. Миша обомлел. А Гиляровский, не поднимая глаз от газеты, оторвал от нее два клочка, как и тогда, в летнем театре, и протянул их обер-кондуктору. Тот почтительно пробил их щипцами и возвратил...

Как это объяснить? Неужели контролеры не видели, что их дурачат? Вспомните автобиографические заметки популярного в свое время гипнотизера Мессинга. Видимо, обладал гипнозом, сам того не зная, Гиляровский. Мессинг мальчишкой убежал из дома, скитался, ездил “зайцем”. И вот однажды железнодорожные ревизоры вытащили его из-под лавки, догадываясь, что замухрышка едет без билета.

“Я нащупал на полу грязный клочок бумаги и протянул, – вспоминал Мессинг. – При этом я страстно желал, чтобы поверили, что это билет. Контролер странно на меня посмотрел и пробил бумажку компостером. Так я впервые узнал, что обладаю силой внушения”.

Как схожи между собой поведения Гиляровского и Мессинга! Но не советуем поездным “зайцам”, а их развелось ого-го сколько! – подсовывать проверяющим газетные обрывки вместо билетов.

Итак, наши путешественники избежали штрафа и их не высадили на полпути. “Мы, – продолжает Михаил Чехов, – вылезли из вагона, кажется, в Люберцах или в Малаховке и крупным густым лесом отправились пешком куда-то в сторону... Было уже темновато... Мы прошли версты две, увидел перед собой поселок. Светились в окошках огни. По-деревенски лаяли собаки. Подойдя к одному из домиков с палисадником, Гиляровский постучал в окно. Вышла дама с ребенком на руках.

– Маня, я к тебе гостя привел...

Мы вошли в домик. По стенбм, как в деревенской избе, тянулись лавки, стоял большой стол. Другой мебели не было никакой, и было так чисто, что казалось, будто перед нашим приходом все было вымыто.

– Ну, здравствуй, Маня! Здравствуй, Алешка!

Гиляровский поцеловал их и представил даме меня. Это были его жена Мария Ивановна и сынишка Алешка, мальчик по второму году.

– Он у меня уже гири поднимает! – похвастался им Гиляровский. И, поставив ребенка на ножки на стол, он подал ему две гири, с которыми делают гимнастику. Мальчишка надул щеки и поднял одну из них со стола. Я пришел в ужас. Что, если он выпустит гирю из рук и расшибет ею ноги?

– Вот! – воскликнул с восторгом отец. – Молодчина!

Таким образом я нежданно-негаданно оказался на даче у Гиляровского в Краскове”.

Сам Владимир Алексеевич рассказывал так:

“В 1885 и 1886 годах я жил с семьей в село Краскове по Казанской дороге, близ Малаховки. Теперь это густо населенная местность, а тогда несколько крестьянских домов занимали только служащие железной дороги...”.

Нам удалось уточнить число дачников, обитающих в Краскове в летний сезон 1888 года. По статистике в село сдавалось уже 46 домов. Отдыхающих набралась целая команда: 37 мужчин, 57 женщин и с ними дети: 34 мальчика и 40 девочек. Все дачники, видимо, состоятельные, привезли с собой 39 гувернанток, нянек, поварих, уборщиц. С детьми было 35 семей и 11 без детей. Всего приезжих на лето был 207 человек. Это уже не мало.

Поразительно, что в соседней Малаховке снимали дачи всего 13 семей – вместе с детьми и прислугой это составляло 80 человек. Объяснение простое. Малаховка расположена чуть дальше Краскова. Это уже “провинция”: Красково административно находилось в Московском уезде, а Малаховка – в Бронницком. Хотя в Малаховке была уже железнодорожная станция, а в Краскове – нет, москвичей больше привлекала красковская местность.

О пребывании Чехова в Краскове мы знаем, в основном, с подачи Гиляровского:

“Чехов очень интересовался моими рассказами о Краскове и дважды приезжал туда ко мне. Мы подолгу гуляли, осматривали окрестности, заглохшие пруды в старом парке. Об одном пруде, между прочим, ходило предание, что он образовался на месте церкви, провалившейся во время венчания вместе с духовенством и брачующимися. Антон Павлович записал это предание”.

Но такую же байку можно услышать и про Косино. Ее рассказала детская писательница Е. Толычева в журнале “Семейные вечера” за 1868 год. Будто тамошняя ветхая церквушка внезапно вместе с отшельником, творящим молитвы, погрузилась в тартарары, в преисподнюю, а в гигантскую воронку нахлынула вода. Новое озере назвали Святым. Легенда дала повод одному из авторов написать очерк “Люберецкая Атлантида” (в сборнике “Люберцы. По следам легенд”). Может быть, об одном и том же явлении толковали люди? Чехов, насколько нам известно, не воспользовался этим преданием.

Провалы связаны с выщелачиванием легко растворимых пород и возникновением подземных пустот. В Москве ежегодно проваливаются сквозь землю пешеходы, легковые машины, дома и целые улицы. Смотрите телевизионные передачи.

У Чехова было до шестидесяти псевдонимов. Особенно он баловался ими в юношестве: “Вспыльчивый человек”, “Человек без селезенки”, “Врач без пациентов”, “Брат моего брата”, “Антоша Чехонте”. Последний не он придумал. В Таганрогской гимназии закон Божий преподавал протоиерей Покровский. Любил посмеяться над учениками, переиначивал их имена. Чехова он звал “Антошей Чехонте”. Кстати, на заглавном листе “Пестрых рассказов” автор – “А. Чехонте”. Писатель подарил книгу Покровскому. Старик был польщен. А ведь когда-то он выговаривал его матери:

– Из ваших детей, Евгения Яковлевна, не выйдет ровно ничего.

Что еще занес в свою записную книжку Чехов? На берегу пруда, в зарослях, повстречался им Никита Пантюхин. Он прославился тем, что откручивал гайки с рельсов. Получались отличные грузила для ловли рыбы. Чехов отразил эту совсем не героическую личность в рассказе “Злоумышленник”. А внешность списал с натуры: “Маленький, чрезвычайно тощий мужичонка в пестрядинной рубахе и латаных портах. Его обросшее волосами и изъеденное рябинами лицо и глаза, еле видные из-за густых, нависших бровей, имеют выражение угрюмой суровости. На голове целая шапка давно уже не чесаных, путаных волос, что придает ему еще большую, паучью суровость. Он бос”.

Писатель вообще-то сочувствует этому забитому, неграмотному, недалекому крестьянину. А что гайки отвинчивал, то не все подряд. Оставлял, понимал, что может поезд кувыркнуться с откоса...

Ах, далекие, невинные времена! Нынче наши грамотеи сматывают дефицитные провода от столба до столба и далее до горизонта, срезают телефонные кабели, умыкают мемориальные доски. Своровали забавный памятник из латуни ленинградскому пьянице Чижику-Пыжику, что на Фонтанке водку пил – птичке-невеличке... Какое счастье, что рельсы изготовлены не из меди и не из алюминия. А то бы давно снесли их на приемные пункты утильсырья. И путешествовали бы мы из Петербурга в Москву пешком или на лошадях, как Радищев...

Рассказ “Злоумышленник” почему-то полюбился нашим прославленным актерам. Они читали его по радио и телевидению так часто, как в наши дни рекламу о женских прокладках. Но все меняется. Кто для нашей подрастающей смены Чехов? Не певец, не плясун... Книжек они не читают.

Гиляровский не был первым, кто пригласил Чехова в Красково. Еще в 1883 году Антон Павлович в одном письме откровенничал: “Был в Богородском. У Пальмина. Под столом четверть. На столе огурчики, белорыбица. Выпил у него три рюмки водки. Был у него с дамами. И дам он угостил водкой”.

Гостеприимен был Лиодор Иванович! Кстати, Богородское – второе, по церкви, название села Краскова.

Чехов был в неоплатном долгу перед Лиодором Ивановичем. “Раза два он давал мне материал для заметок”, – признавался Антон Павлович. Но самое главное: Пальмин познакомил его с Лейкиным. Не слышали о таком? Лейкин был издателем популярного журнала “Осколки” в городе на Неве. В один из визитов этого петербуржца в Москву они с Пальминым ехали в экипаже то ли в ресторан, то ли из ресторана, и вдруг Пальмин воскликнул:

– Вот идут два талантливых брата, один из них художник, а другой – литератор.

Это были Николай и Антон Чеховы. Лейкин вышел из экипажа и, будучи в приподнятом настроении, пригласил братьев сотрудничать в его “Осколках”. Рекомендация Пальмина была лучшей гарантией. Чехов получил доступ к влиятельной петербургской журналистике. “Осколочный” период быстро вывел начинающего юмориста в знаменитые.

Антон Павлович был молод, обаятелен, остроумен. По-своему красив. Он мог бы сказать о себе словами Маяковского: “Иду красивый, двадцатидвухлетний”. Современник описал его так: “Передо мной стоял высокий, стройный юноша с веселым, открытым и необыкновенно симпатичным лицом... что придавало Чехову характер русского миловидного парня”. Пальмин и Лейкин были вдвое старше.

После памятного разговора с Лейкиным Антон Павлович стал часто появляться в Краскове у Пальмина. Шел 1882 год. Чехов был в таком счастливом возрасте, когда смеются, шутят, разыгрывают друг друга и не прочь потешиться над читающей публикой. В своих ранних ералашных рассказиках и фельетонах он паясничает и балагурит, отдает должное анекдоту. Придумывает “Задачи сумасшедшего математика”:

“За мной гнались 30 собак, из которых 7 были белые, 3 серые, а остальные черные. Спрашивается, за какую ногу укусили меня собаки, за правую или левую”.

Иногда журналист отделывался легкими сентенциями. Видя перед собой благодушного и всегда навеселе Пальмина, он многозначительно изрекал: “Водка белая, но красит нос и чернит репутацию”.

Не исключено, что и другие искрометные наброски как-то связаны с Красковым.

“Рыбу ловят в океанах, морях, озерах, реках, прудах, а под Москвой также в лужицах и канавах... Самая крупная рыба ловится в живорыбных лавках.

Ловить нужно вдали от населенных мест, иначе рискуешь поймать за ногу купающуюся дачницу”. Ведь на Пехорке, близ Краскова, были две купальни, мужская и женская.

Ехать с женой в Париж, все равно что ехать в Тулу со своим самоваром”.

В жанре веселых картинок написан “Словотолкователь для барышень”, с его прозрачными фривольными пояснениями: “плотской” называется любовь, совершаемая на плоту...

От всех этих заманчивых дешевых пустяков Антоша Чехонте, став Антоном Павловичем Чеховым, уже открещивается. Это счастливый, но пройденный им этап.

“Публика знает веселого рассказчика, каким был Чехов в молодости и хмурого человека, бытописателя русской скуки, пошлости – позднейших лет”, – отозвался о нем почти его одногодок писатель С. Елпатьевский.

Кроме Пальмина и Гиляровского, Чехов находил приют в Краскове и у кого-то еще. О том наглядно вещает его письмо, датированное 1886 годом.

“Милый Франц Осипович!

В Ваших глазах я рискую приобрести репутацию дрянного человека:

1.     Пасхальную ночь Вам испортил.

2.     На Рязанский вокзал не поехал.

Итого: свинство.

Но дело вот в чем. Гиляровский болен, Курепин ко мне не приехал. Николай оказался занятым... С кем же ехать?.. Мы хорошо сделали, что не поехали, ибо ветер, дождь и холодно... Нет худа без добра.

Вы сердитесь?

Что касается меня, то я вчера был выпивши, чего и Вам желаю.

Будете ли Вы у Янова шафером? Я буду. Не поехать ли нам в Красково в четверг? Если Вы не прочь, то я стану собирать компанию...”

И Чехов, и сам адресат понимали все с полуслова, по намекам. А нам, непосвященным, предстоит поломать голову, чтобы разобраться. Во-первых, кому назначалось послание?

Федор (Франц) Осипович Шехтель Чехову был хорошо знаком, потому что учился вместе с его братом Николаем в Училище живописи, ваяния и зодчества. В истории архитектуры он известен как создатель ряда уникальных построек, в том числе Московского художественного театра, за который был удостоен звания академика. Но это, как Вы понимаете, позже.

Требуют пояснения такие строчки: “Пасхальную ночь Вам испортил”. Пасха – праздник переходящий, отмечается, как сказали бы у нас, по скользящему графику, в первое воскресенье после весеннего полнолуния. А Луна – дама капризная, непостоянная. Иногда выдает себя за кавалера по имени Месяц... Когда же справляли Пасху в 1886 году? По нашим подсчетам, 13 апреля. Выходит, что записку Антон Павлович набросал в понедельник, 14-го, на не очень свежую голову (“вчера быв выпивши”) и сожалел, что “на Рязанский вокзал не поехал”.

А зачем на Рязанский вокзал? Должно быть, все вместе, группой собирались куда-то дальше. В Красково? Ну да! Но к кому? Гиляровский в Москве, болен. У Пальмина годы не те, чтобы принимать шумную ватагу молодых сорванцов. Значит, было в Краскове третье лицо, к кому можно было просто так завалиться. Уж не Шехтель ли нанимал там дачу? Или художник Янов, у которого Чехов обещал быть шафером? В обязанности шафера вменялось, помимо всего, держать венец над головой жениха или невесты. “Не поехать ли нам в Красково в четверг?” – советуется с приятелем Антон Павлович. Не означает ли это, что венчание намечалось в Красковской церкви?

С Яновым, художником, у Чехова связаны тягостные воспоминания. Окончив в 1884 году медицинский факультет, он работал врачом. Его пациентами были Яновы, мать и три сестры. Все женщины вдруг заболели брюшным тифом. В один и тот же несчастный день скончались сразу мать и дочь. В предсмертной агонии дочь схватила доктора за руку да так и умерла, крепко ее стиснув. Страшное холодное рукопожатие покойницы удручающе подействовало на Чехова. Он стал все более удаляться от врачебной практики и сделался профессиональным литератором.

Судя по всему, Чехов навещал Красково с 1882-го и, по крайней мере, по 1886 год.

Далеко не каждый слышал, что Антон Павлович подыскивал себе дачу в Люберцах, точнее в Наташине, на окраине нашего села. Тут запутанная история со многими неизвестными. Литературоведы обратили внимание на его письмо Ольге Леонардовне Книппер от 10 сентября 1901 года. Даже не на само письмо, а на газетную вырезку, вложенную в конверт, – обычное рекламное объявление:

“В Наташине, в четверть часа ходьбы от платформы “Подосинки” Московско-Казанской железной дороги, 16 верст от Москвы, сдаются в аренду на 36 лет и более и продаются на льготных условиях лесные участки под дачи. Местность песчаная, сухая, проточные пруды. Много участков продано. Подробности в конторе имения “Наташино” во всякое время. По четвергам, субботам и воскресеньям к поезду, отходящему из Москвы в 12 часов 20 минут, высылается линейка”.

Отдельные слова подчеркнуты карандашом: “В Наташине”, “продаются”, “участки под дачи”.

Комментаторы чеховской переписки предположили, что у больного писателя появилось желание приобрести дачу поблизости от Москвы. К тому времени Мелихово уже было продано, Ялтой он тяготился. Посылая жене газетную информацию, он подсказывал, где искать подходящую дачу.

Поселок Наташино, повторяем, был расположен на северной окраине Люберец, а платформа Подосинки после революции 17-го года была переименована в Ухтомскую по фамилии героя-машиниста.

Приходила ли по указанному объявлений Книппер-Чехова одна или позднее с Антоном Павловичем, неизвестно. Но она вспоминала: “Только зиму 1903-1904 года доктора разрешили ему провести в столице... Мы эту зиму приискивали клочок земли с домом под Москвой, чтобы Антон Павлович мог и в дальнейшем зимовать близко от нежно любимой Москвы. Никто не думал, что развязка так недалеко”.

Да, только смертельная развязка помешала Чехову осуществить свой дачный план.

Кто же прислал Чехову газетную рекламу? Может быть, Гиляровский? Он сотрудничал в “Московском листке”, где и было помещено это объявление. Или Григорий Иванович Россолимо, близкий его друг, сокурсник Чехова по медицинскому факультету, крупный невропатолог и психоневролог? Россолимо проживал на даче в Наташине.

Младшая сестра Антона Павловича Чехова Мария Павловна родилась 31 июля 1863 года (запомним эту дату, пригодится), скончалась 15 января 1957 года. Долгая жизнь. Она была бессменным директором чеховского Дома-музея в Ялте, и все посетители хорошо знали ее в лицо. Жаркий южный день, маленький ухоженный дворик, зелень кипариса и добренькая седенькая старушка, которая ласково и негромко рассказывает о великом русском писателе. Элегантная пожилая дама. В молодости, говорят, она была хороша собой. Стройная, подтянутая, со вкусом одетая, с легкой изящной походкой. Не глупая. В нее влюблялись и просили руки. Об этом рассказывал Михаил Чехов, брат, правда, утаив имя жениха.

– Сколько вокруг нас трагедий, которых мы не замечаем! – Сетовал он. – разве не трагедия – Маше делает предложение Икс. Чтобы не бросить Антона и найти благовидный предлог для отказа, она ссылается на то, что предложение сделано 13 числа, а она суеверна и в будущее счастье потому не верит.

Выбрал же неподходящий день таинственный Икс высказать свое заветное сердечное чувство! Не мог подождать до 14-го или 15-го! Вот и получил отказ... Кто он, неудачник? О, это известный писатель Иван Алексеевич Бунин.

Несмотря на первоначальный шок и уязвленное мужское самолюбие, он так и не выбросил образ сентиментальной Машеньки из головы. Через 13 лет (тринадцать!) он, отвергнутый, присылает ей в подарок бриллиантовый кулон в виде цифры “13”. Романтично, не так ли? Но Мария Павловна суеверна. В душевном смятении относит она подарок к ювелиру и переделывает “13” на “31”. Помните? Это ее день рождения.

И всегда в торжественные дни надевала переделанный кулон. Он был ей несказанно дорог. Как талисман.

Можно ли хотя бы приблизительно прикинуть, когда состоялось неудачное сватовство? Мария Павловна об этом совсем не упоминает. Глухо. А о Бунине пишет, что познакомилась с ним в Ялте во время гастролей художественного театра в апреле 1900 года. Он, остроумный, живой, веселый, произвел на нее неизгладимое впечатление. В декабре того же года он долго гостил у Чеховых в Ялте. На встрече Нового года неожиданно разразился экспромтом:

Гуляй, гуляй. Маша.

Пока воля наша, –

Когда замуж отдадут,

Такой воли не дадут.

Это был пик в их отношениях. Он серьезно ею увлекся.

“За те дни, что Иван Алексеевич прожил у нас, я с ним очень подружилась, – писала Мария Павловна. – Он стал меня шутливо звать “Амаранта”, а себя “Дон Зинзага”, заимствуя эти имена из рассказа Антона Павловича “Жены артистов”... Иногда он звал меня, копируя покойного Левитана, и Мафой”. Левитан картавил, звук “ш” был ему недоступен.

Оживленная дружеская переписка между Буниным и Марией Павловной продолжалась много лет. Но не более того.

Ах, если бы не роковое число! Может быть, по-иному сложились бы их судьбы.

А разговор о Бунине мы продолжим, потому что он, великий любитель странствий, не избегал и наших мест. Писатель Николай Тйлешов, живя в Малаховке, любезно предоставлял ему “гостевую жилплощадь”, тем более, что ни о какой прописке тогда речь не шла: “... когда гостил он летом у меня на даче, то, бывало, целыми днями, затворившись сидит и пишет; в это время не ест, не пьет, только работает; выбежит среди дня на минутку в сад подышать и опять за работу, пока не кончит. К произведениям своим относился крайне строго, мучился над ними, отделывал, вычеркивал, выправлял и вначале нередко недооценивал их. Так, один из лучших своих рассказов – “Господин из Сан-Франциско” он не решался отдать мне, когда я составлял очередной сборник...”.

Кроме рассказов, написаны Буниным в Малаховке и стихотворения, в частности такое:

Полями пахнет, – свежих трав,

Лугов прохладное дыханье,

От сенокосов и дубрав

Я в нем ловлю благоуханье.

В Малаховке он появился впервые летом 1901 года, еще не зная, где она расположена. О том свидетельствует его письмо Тйлешову: “Дорогой друг, собираюсь к тебе числа 25-27 мая. Куда и как ехать? Где эта Малаховка...”. А потом неоднократно в ней бывал. Можно сослаться на его переписку с Марией Чеховой, которую он, помните, звал Амарантой: “Дорогая Амаранта, о которой я часто вспоминаю с большим удовольствием, очень тружусь и потому долго не писал Вам... Собираюсь в Москву... Друзья меня любят – поеду в Москву, заверну на дачу к Телешову...”. Дорожка туда была им протоптана. Комната, которую занимал он, так и называли – Бунинской. А самому ему Чехов выдумал прозвище – Букишон. Родные же звали Бунина Яном, что вполне равнозначно русскому Ивану.

Бунин на всех производил впечатление по-английски строгого, невозмутимо холодного, изысканного джентльмена, хотя и с легким хохлацким акцентом.

В отличие от Брюсова, Блока, Бальмонта и других он прославился не только стихами, но и несравненной великолепной прозой. Его называли мастером русского пейзажа, как и Левитана. Только вместо красок и кисти он пользовался словами. Он умел передать все оттенки предмета, звуки и запахи. При этом сжато, в несколько строк. Хрестоматийным стало его стихотворение, в котором олень уходит от погони:

О, как легко он уходил долиной!

Как бешено, в избытке свежих сил.

В стремительности радостно-звериной

Он красоту от смерти уносил.

Его стихи всегда сюжетны, это маленькие поэтические новеллы. Читателям также импонируют его путешествия в глубь истории:

От зноя травы сухи и мертвы.

Степь – без границ, но даль синеет слабо.

Вот остов лошадиной головы.

Вот снова – Каменная Баба.

Как сонны эти плоские черты!

Как первобытно-грубо это тело...

Такая Каменная Баба, привезенная с юга графом Румянцевым-Задунайским, долгое время стояла в Зенине, пугая жителей...

Октябрьской революции и всего советского Бунин не принял. Эмигрировал. Уже за границей получил Нобелевскую премию за выдающийся вклад в мировую литературу. В XX веке эту премию получили еще два русских писателя – Борис Пастернак и Александр Солженицын. Все трое были гонимы коммунистами. Ненависть к интеллигенции – кредо большевиков. Их вождь В.И. Ленин еще до переворота 1917 года писал “Интеллигенты … мнят себя мозгом нации. Никакой они не мозг, а говно”. Точнее и не передашь отношение коммунистов к интеллигенции.

В Малаховке, вблизи платформы, подлежал ремонту обветшалый купеческий двухэтажный особняк. С чердака сбросили разный хлам. В нем была обнаружена растрепанная книжица, в ладонь шириной: Сергей Кречетов, “Стихи”.

Он жил в Малаховке. Рядом жили поэт Сергей Соколов, книгоиздатель Сергей Гриф. Странно, но у всех трех Сергеев, как по заказу, были громкие птичьи имена: Сокол, Кречет, Гриф. И Малаховка тогда тоже носила наполовину птичье имя: Соколово-Малахово. Должно быть, по своему владельцу Сергею Алексеевичу Соколову. Путеводители и справочники конца 19-го – начала 20-го столетий широко рекламировали имение господ Соколовых “Соколово-Малахово”, в 25 верстах от Москвы. Запомнилась даже такая шутка: “Скажите, где город Москва?” – “Да недалеко от Малаховки”. В поселке было все, как в столице. Газета “Московский листок” 15 июля 1902 года известила о строительстве церкви: “Вчера в дачной местности “Малаховка” по Московско-Казанской железной дороге была совершена при торжественной обстановке закладка вновь сооружаемой на земле гг. Соколовых храма в честь св. Первоверховных апостолов Петра и Павла. Храм этот сооружается на средства, пожертвованные гг. Соколовыми и другими дачевладельцами и благотворителями; он будет деревянный, красивой архитектуры, в русско-византийском стиле о трех престолах: главный храм будет освящен в честь св. апостолов Петра и Павла, а придельные – в честь св. княгини Ольги и св. Алексия, человека Божия”.

В своем издательстве “Гриф” Соколов печатал изящные вещи: “Стихи о прекрасной Даме” Александра Блока, произведения модных литераторов Владислава Ходасевича, Иннокентия Анненского, Игоря Северянина. В литературно-художественном кружке, в который он был вхож, были одни знаменитости. Проходил прямо в игорный зал Сумбатов-Южин, артист и драматург, поглаживал полумефистофельскую бородку Илья Сургучев, наведывались Алексей Толстой, Иван Бунин, по пути захаживал Тйлешов, имевший дачу в Малаховке, был Арцыбашев. Как на посиделки заходили именитые купцы-меценаты Морозовы, Мамонтовы, Бахрушин. Молодой Маяковский рычал, угрожал, что с понедельника начнет новую жизнь и накатает такую поэму, что мир содрогнется. Всю ночь, до самого утреннего рассвета, спорили, шумели, кричали.

Сергей Соколов особенно не выделялся. Незаметен был. Писал много, но бестолково. Было у него болезненное пристрастие к сочинительству. У литераторов это называется графоманством. Из трех его псевдонимов ни один не стал знаменит. Не наградил его Бог талантом. Послушайте хотя бы одну строфу из лучшего, как считают, его стихотворения:

Приветствую тебя, железный перстень мой.

Судьба опять тебя мне возвратила.

Мы виделись не раз, старинный друг, с тобой.

Моя рука тебя носила.

Над ним посмеивались... Не то слово!.. Потешались! Особенно петербуржцы. Писательница Н. Тэффи вспоминала: “Приехал как-то из Москвы плотный, выхоленный господин... Был он, между прочим, присяжным поверенным. И весь вечер Сологуб (известная в ту пору личность) называл его именно присяжным поверенным.

– Ну, а теперь московский присяжный поверенный прочтет нам свои стихи.

Или:

– Вот какие стихи пишут московские присяжные поверенные.

Выходило как-то очень обидно, и всем было неловко, что хозяин дома так измывается над гостем”.

Присяжным поверенным был Сергей Алексеевич...

С первой женой у Соколова сложились жуткие отношения. Надо ж такому случиться: она сама пробовала силы в сочинительстве. Не приведи, Господи, иметь пишущую супругу! Она выступала под псевдонимом “Петровская”. Некоторые ее хвалили. Ходасевич посвятил ей восторженное стихотворение. Андрей Белый тоже. У них одно время были очень близкие отношения. А роковая ее любовь, Валерий Брюсов, написал ей больше десятка посвящений и вывел ее под именем Ренаты в романе “Огненный ангел”. Будете читать, обратите внимание. Никому из соперников рогоносец Соколов не бросил в лицо перчатку. Золотой век дуэлей отзвенел. Достаточно о нас Пушкина и Лермонтова.

Интрига с Брюсовым затянулась, проходила бурно, Нина Ивановна была эксцентричной натурой. Несчастная женщина закатывала истерики, подбрасывала тайные записки. Грозила покончить самоубийством. Соколов купил ей револьвер. В горячем споре Нина пальнула в Брюсова. Но так спешила, что не отодвинула предохранитель. Выстрела не последовало. Муж выбил оружие из ее рук.

Доведенную до психического расстройства Нину Ивановну отправили во Францию на излечение. Соколов поддерживал ее письмами. Финал был ужасен. Умерла ее сестра, и Нина долго вонзала в ее тело булавки, а потом колола ими себя, чтобы заразиться трупным ядом. Но яд не действовал. Тогда она открыла газ...

После революции 17-го года Соколов эмигрировал за границу. Безумная страсть к поэзии (графоманство) его не покинула. Он организует издательство “Медный всадник”, где печатает исключительно книги русских эмигрантов. Советскую власть не трогал. В 1936 году тихо и мирно опочил...

В конце 19-го века на московской квартире Телешова стали собираться писатели. Так уж повелось, что именно по средам. Это явление вошло в историю русской литературы под названием “телешовские среды”. На одну из кружковских посиделок Максим Горький привел прозаика Леонида Андреева, еще совсем молодого, с красивым лицом, с небольшой бородкой и черными длинными волосами, очень тихого и молчаливого. Одет он был в пиджак табачного цвета.

Андреев с первого же вечера сделался в “Среде” своим человеком и быстро пошел в гору. Он был замечен читавшей публикой. Одно его сильно смущало: собственная невзрачная фамилия.

– Хочу взять себе псевдоним, – говорил он, – но никак не придумаю. Выходит или вычурно, или глупо. Оттого и книжку мою издатель не печатает, что имя мое решительно ничего не выражает. “Андреев” – что такое Андреев?.. даже запомнить нельзя. Совершенно неразличимое имя, ничего не выражающее, “Л. Андреев” – вот так автор!

– Но ведь есть же писатель Никитин, – возражали ему. – Все его знают, ни с кем не смешивают. Почему не быть теперь писателю Андрееву?

– Никитин – это все-таки другое. А вот Андреев – не то.

Поиски псевдонима кончились тем, что решено было поставить на книге не “Л. Андреев”, а “Леонид Андреев”. Это казалось ему менее безличным.

А может, и прав был в обиде на родителей талантливое чадо? Не зря утверждают, что любое произведение – роман ли, поэма или драма – состоит из трех равных частей: заглавия, содержания и подписи. Фамилия многое решает. Алексей Пешков, заделавшись Максимом Горьким, завлек читателей уже одним своим горестным именем. Ефим Придворов прозвучал как Демьян Бедный. Писательница Чурилова (Фу!) получила признательность, как Чарская. Улавливаете разницу? Степан Петров затерялся бы среди миллиона русских Петровых, если бы не присвоил новое имя – Скиталец. Он и в самом деле много скитался. Работал писарем в окружном суде, пел в церковном хоре, был актером, писал фельетоны в газету... Злые языки тотчас откликнулись на перемену фамилии:

Юноша звал себя в мире Скитальцем,

И по трактирам скитался действительно…

Скиталец активно посещал телешовские “Среды”.

Игорь Лотырев, от слова лотырь – мот, гуляка, расточитель преобразился в Игоря Северянина и уже вправе был сказать:

Я, гений Игорь-Северянин,

Своей победой упоен:

Я повсеградно оэкранен!

Я повсесердно утвержден.

И еще раз не повезло Андрееву. Все участники “Среды” получили прозвища от названий московских улиц. Златовратскому был дан сначала адрес: “Старые Триумфальные ворота”, но потом переменили на “Патриаршие пруды”. Горький за своих босяков имел прозвище московской площади “Хитровка”, Шаляпин был “Разгуляй”. Иван Бунин за свою худобу и острословие назывался “Живодерка”. Куприн за пристрастие к лошадям и цирку – “Конная площадь”. А Леониду Андрееву, только что начавшему свое восхождение на Олимп, предназначался “Новый Проектированный переулок”. Это его обидело, и он просил дать ему возможность “переехать” в другое место, хоть на “Ваганьково кладбище”.

Телешов приласкал Андреева, поселил на своей малаховской даче, там ему было привольно. Гость, перешедший с хозяином на “ты”, писал ему в 1904 году: “У тебя в Малаховке хорошо. Зимой или осенью я поселюсь у тебя на неделю”. Подмосковное небо навеяло писателю сюжет для пьесы. Леонид Николаевич вечером долго гулял по саду, посматривая на постепенно темнеющие небеса, а жена Телешова, Елена Андреевна, рассказывала ему что-то о созвездиях. В то время она увлекалась астрономией.

– Вот и прекрасно! – воскликнул Леонид Николаевич. – Хорошая тема для пьесы: высоко на горе живет ученый-астроном, нелюдим, которому до земли нет никакого дела. А внизу, под горой, происходит революция, которой нет никакого дела до неба. Из этого я что-то сделаю. Не знаю – что, но напишу непременно.

Пьесу “К звездам” писатель закончил 3 ноября 1905 года. Но еще раньше, в 1903 году, М. Горький упоминал в одном письме, что Андреев вдохновился книгой Клейна о великих астрономах и намерен что-то написать.

У Андреева была невеста, очень милая девушка, курсистка, тоненькая, черненькая. Звали ее Александрой Михайловной Виельгорской. Как-то Телешов нашел у себя на столе торопливо написанную записку рукой совершенно счастливого человека:

“Милый друг! Будь моим отцом! Будь моим посаженным отцом. Свадьба моя 10-го (через три дня), в воскресенье. Посторонних никого, одни родственники... Будь моим отцом! Я прошу тебя: будь моим отцом!” Телешов не мог отказать. Свадебный вечер был очень веселый и простой.

К этому времени Леонид Николаевич уже оставил свой рыжий пиджак – по его выражению, “коровьего цвета” – и стал появляться везде – в гостях, и дома, и в театре, в поддевке и высоких сапогах. Это дало мелкой прессе повод к зубоскальству. Начали вышучивать андреевскую поддевку и совершенно некстати рассказывать в печати об Андрееве всякие были и небылицы, нередко злые и обидные. Рассказывали, будто Андреев выпивает “аршин водки”, то есть ставит рюмку за рюмкой на протяжении целого аршина и выпивает их без передышки одну за другой. Все это было, конечно, вздором и выдумкой.

Быстрый и широкий успех Андреева породил много недоброжелателей и завистников, которые по всяким поводам травили его из-за угла. Произведения его становились все мрачней и мрачней, да и жизнь наносила ему непоправимые удары. В 1906 году после родов от заражения крови умерла его жена. Крестным отцом сына Даниила стал Алексей Максимович Горький. В 1919 году смерть настигла и самого Леонида Николаевича.

Печальна и судьба его сына Даниила. Он пошел по стопам отца: писал стихи и прозу. Но все оборвалось сразу. В 1947 году он был осужден на 25 лет, как сказано в приговоре… за подготовку покушения на Сталина. Все его рукописи, включая и отцовские письма, пропали. Только в 1957 году его освободили. Но он был совершенно разбит, болен и года через два скончался. О Данииле Андрееве на страницах “Малаховского вестника” подробно рассказала наша замечательная землячка, большой авторитет в местном краеведении Лидия Юрьевна Логинова.

Мы рассказали, что на малаховской даче Телешова подолгу гостили, вынашивая творческие планы, Иван Бунин и Леонид Андреев. Не был исключением и Куприн. Телешов вспоминал:

“Как-то раз, заехав ко мне, А.И. Куприн не застал меня дома и в ожидании целый час проговорил с моей женой. Когда я вернулся, он сказал:

– Вот славно мы без вас побеседовали! Теперь ведь, куда ни придешь, везде один разговор: “Ах, Бунин! Ах, Андреев!…” А мы хорошо и с удовольствием поговорили о лошадях.

Куприн вообще очень любил лошадей, а в то время было много всяких разговоров о беговом непобедимом жеребце “Рассвете”, внезапно и таинственно погибшем. Дело было темное. В газетах намекалось на умышленное отравление лошади конкурирующим коннозаводчиком.

И Куприн, и моя жена, оба любившие животных, случайно напали на интересующую их тему и так разговорились, что Куприн обещал написать рассказ о рысаке. И вскоре действительно написал своего “Изумруда”, вызвавшего восторженный отзыв Л.Н. Толстого”.

Принимали у себя Телешовы и Гарина-Михайловского, прозаика, публициста, инженера-путейца. Школьники в свое время зачитывались его автобиографической повестью “Детство Темы”, считая ее даже выше, чем “Детство” Л.Н. Толстого.

Не к месту, но надо пояснить, что фамилию “Тйлешов” произносят как попало, делают ударение то на первом, то на последнем слоге. Мы руководствуемся “Словарем ударения для работников радио и телевидения” – Тйлешов.

Бывал у Телешовых и Иван Шмелев, значительная величина в литературе. Лучшее его произведение – “Человек из ресторана” – продолжает тему, намеченную Пушкиным, Гоголем и Достоевским: о маленьком человеке с его малыми заботами. Но о Шмелеве советские литературоведы предпочитали умалчивать. Потрясенный гибелью своего сына, белого офицера, он ушел в эмиграцию и из-за кордона обрушивал на советскую власть острые, злободневные памфлеты.

Прав был Некрасов, воскликнув:

Братья-писатели! в нашей судьбе

Что-то лежит роковое...

Только совсем недавно, спустя восемь десятков лет, состоялось некоторое примирение бывших белых и красных, посчитали, что были со стороны тех и других и жертвы, и герои и надо всех уравнять. Красных героев мы чтим, их имена в названьях улиц и городов. Но на память не приходит ни одного города, самого захолустного, ни одного крохотного переулка, носящего имя белогвардейца. Они так и остались по ту сторону баррикад...

Посещал телешовские “среды” и Серафимович – настоящая фамилия Попов. Его с некоторой натяжкой даже можно признать нашим земляком: жил в Кратове, снимал дачу в Малаховке. Показывают и домик в Люберцах почти на берегу Наташинских прудов. Отсюда старче, переходя опасный железнодорожный путь, добирался до завода имени Ухтомского. Районная газета, тогда, в 1945 году она называлась “Ухтомский рабочий”, сообщала:

“Серафимович выступил 1 октября в клубе имени Калинина. Доклад о его творчестве сделал редактор его произведений. Артистка Елена Славина прочла рассказ “На хуторе”, артист Донат Нерадов прочел юмористический рассказ “Тракторист поневоле”. Серафимувичу было уже 82 года...

Но недолго он еще протянул. Телешов, потрясенный, писал: “В 1949 году умер А.С. Серафимович в возрасте восьмидесяти шести лет. После его смерти в конце концов от всей нашей “Среды” остался в живых только один я...”. Подумал и добавил: “в нашей советской стране”. В эмиграции еще доживали его друзья-писатели.

О Телешове мы говорили все как-то вскользь, урывками. Кто он? Что он? Николай Дмитриевич прожил 90 лет и немало повидал на своем веку. Начинал, естественно, со стихов, перешел на прозу. Много ездил. Со временем успокоился, повел оседлый образ жизни. В 1898 году купил имение у озера в Малаховке, обустроился. Организовал литературно-художественный кружок, куда интеллигентная элита стекалась непременно по средам. Но никак не отдалялся от простонародья. В своих “Записках писателя” он повторял: “Меня связывают с общеизвестными и прославленными именами, но мне довелось жить также среди людей без известных имен... Это были подмосковные жители – земские врачи, железнодорожные служащие, учителя народных школ, зимующие дачники с их семьями, конторщики торговых фирм, разные служащие и рабочие большого Люберецкого завода, ремесленники и некоторые крестьяне окружных сел и деревень”.

Известна благотворительная и общественная деятельность Телешова. Он не пожалел своей земли под строительство Малаховской гимназии, помогал встать на ноги Красковской лечебнице, приютил и поддерживал в первые годы советской власти голодающих артистов... Похоронен в Москве, на Новодевичьем кладбище.

19-й век уходил, и на смену писателям-интеллигентам дружной поступью замаршировали пролетарские и крестьянские поэты. Вспомним нынче прочно забытого, но когда-то гремевшего Филиппа Степановича Шкулева. Его стихи были включены в школьные хрестоматии, и мы в начальных классах пели хором его знаменитую песню:

Мы кузнецы, и дух наш молод.

Куем мы счастия ключи.

Вздымайся выше, наш тяжкий молот,

В стальную грудь сильней стучи, стучи, стучи!

Ведь после каждого удара

Редеет тьма, слабеет гнет.

И по полям родным и ярам

Народ измученный встает...

В 30-е годы это было классикой.

Шкулев родился в деревне Печатники в 1868 году. Теперь ее нет. Была втиснута в город Люблино. Но и города тоже нет: Люблино вошло в Москву. С 10 лет Шкулев стал работать на фабрике. Попал правой рукой в машину и навсегда остался калекой. Стихи писал с 15 лет. “Кузнецы” стали рабочим гимном. Умер в 1930 году.

Воспоминание о деревне сохранилось в названии станции метро – Печатники. В 1999 году Печатники прогремели на весь мир. Там был совершен чеченцами варварский террористический акт – взорван жилой дом. Погибло много мирных жителей.

В наших краеведческих изысканиях нашлось место писателям конца 19-го столетия. Теперь слово о живописцах.

Видимо, нет ничего более простого, как рассказывать о первобытных мастерах кисти и резца, что оставили нам на скалах примитивные рисунки. Никто о них ничего не знает. Ври, сколько угодно. Не опровергнут. О братьях Коровиных так не поговоришь. Каждое слово могут проверить в энциклопедиях, в мемуарной литературе.

Старший из братьев, Сергей Алексеевич, более всего известен своей картиной “На миру”. Над ней он работал целых десять лет, начиная с 1883 года, а замысел относится еще к 1876 году. Основой для сюжета послужил быт пореформенных крестьян, который он наблюдал, живя на даче в Краскове.

Дача представляла, как пишет З. Киселева в книжке “Гиляровский и художники”, небольшую избу, всего из одной комнаты, что служила молодой чете Коровиных и мастерской, и спальней, и столовой, а когда съезжались гости, то и гостиной. Да и само Красково было поменьше: двумя неприметными рядками стояли вдоль пыльной дороги крестьянские хаты, крытые соломой. На краю селения, у речки Пехорки, – церковь и усадьба помещика Орлова с многочисленными искусственными прудами, сильно обмелевшими и вдосталь опоганенными.

Село в ту пору переживало бурную ломку. Прежние домостроевские традиции рушились, и нельзя было не замечать этого. Шагая с этюдником, Коровин присматривался к старинному заглохшему парку, к развалинам древней мельницы, служившей пристанищем добрым молодцам – разбойникам, к домам-развалюхам и новеньким, с иголочки островерхим купеческим дачам. Он понимал, что романтического прошлого не вернешь, что уже новая власть, не менее жестокая и беспощадная, чем дворянская, – власть капитала прибирала к рукам беззащитное Красково. Крестьянское общество стремительно расслаивалось. Большинство нищало, превращаясь в голытьбу, в пролетариев, вроде Николая Пантюхина, описанного Чеховым в рассказе “Злоумышленник”. Другие, меньшинство, расталкивая соплеменников плечами, пробивались в местные господари, множили ряды кулаков, сельской буржуазии. Это противоборство двух сил, неравный спор бедного с богатым и запечатлел художник на полотне.

Даже на крохотной по размерам репродукции, помещенной в 13 томе Большой советской энциклопедии (третье издание) хорошо различимы выразительность, экспрессивность главных действующих лиц этой социальной трагедии: душевное смятение, отчаяние и бессилие, полное бесправие бедняка и сытое самодовольство, уверенность в своем преимуществе и безнаказанности кулака-мироеда. И тупое равнодушие, вернее бездушие подкупленного мироедом сельского старосты, сидящего спиной к зрителям… Но лучше посетите Третьяковку.

Художник не выискивал типичных лиц где-то на стороне: позировали красковские жители. Не подставные, такие, как есть. Но срисованные с натуры подмосковные мужики подняты исполнителем до высокой степени обобщения, в их судьбе отражена вся история русской деревни последней четверти 19-го века... Многолетнее пребывание в Краскове имело непредвиденные последствия и для самого Сергея Алексеевича: он женился на деревенской красавице.

Младший Коровин, Константин Алексеевич, был ярый приверженец художественного стиля пленэр – рисования на открытом воздухе, а не в мастерской. Его часто видели с мольбертом то на пойменном лугу Пехорки, то на опушке леса, то на крутом Красковском обрыве. Его искусство – сочные пейзажи, жанровые картины, портреты. Позднее он занялся изготовлением декораций для театров.

Константин Коровин состоял в Московском обществе охоты, которое арендовало просторный дом в Люберцах и охотничьи угодья: Золотое и Черкасское болота, глухомань у деревень Михнево, Пехорки, Жилина, Балятина... Возвращался ли наш герой с ягдташем, наполненным зайцами и бекасами, или просто ходил любоваться природой, не знаем. Но он не был вегетарианцем.

На закате своих дней в нашу Выхинскую волость, в Кузьминки, прибыл на отдых и лечение Василий Григорьевич Перов. Вряд ли ему тогда уже было до охоты, но его великолепная картина “Охотники на привале” до сих пор поражает своим неисчерпаемым юмором: что-то они еще приврут? Жаль, что не успел написать “Чаепитие в Люберцах”.

Перова привезли 12 мая 1882 года. Недолго он продержался. Газета “Московский листок” принесла люберчанам прискорбную весть: “29 мая 1882 года в Кузьминках скончался профессор живописи Василий Григорьевич Перов”.

Художницей была и жена Телешова Елена Андреевна. Может, по степени дарования она и уступала братьям Коровиным, но образования и культуры у нее не отнимешь. Окончила Московскую школу живописи, ваяния и зодчества, свободно читала на пяти европейских языках, в компании была весела, обворожительна, остроумна и некоторые посещали телешовские среды, чтобы увидеть ее. Супруг в “Записках писателя” поместил ее автопортрет, недурно ею выполненный, и посвятил ей книгу. Только есть в этом посвящении какая-то тайна, недоговоренность, умалчивание:

“Посвящаю памяти Елены Андреевны Телешовой, верного друга всей долгой жизни моей. Н. Телешов. 23 февраля 1943 года”. Она умерла в феврале 43-го.

Как вам кажется, не слишком ли умерен в своих чувствах супруг, только что потерявший любимую женщину, не слишком ли холоден и сух, называя ее только “верным другом”? Николай Дмитриевич знал, что писал. Он лишнего не хотел. Елена Андреевна, как это, глядя издали, не похоже на нее, была несчастна в любви. В молодости увлеклась приветливым, бойким в обращении красавцем, но ей показалось что он ухаживает за ней ради денег. Был в нее влюблен и симпатичный студент Гусев, но она и его отвергла. Замуж за Телешова вышла не по любви, следуя пословице: стерпится – слюбится. Друзья считали это большим мезальянсом – неравным браком. Николай Дмитриевич никогда ни в чем ее не упрекал, он был очень порядочным в этом отношении, и они прожили совместно долгие годы, но какой-то осадок у него в душе все же остался. Он простился с нею как с лучшим другом, но не более того. Елена Андреевна тоже ценила его благородное донкихотство. Помните ответ пушкинской Татьяны на домогательства Онегина?

Но я другому отдана;

Я буду век ему верна.

Так же поступила и Елена Андреевна… Да, были жены в наше время.

Раменские истории

17 апреля 1863 года. А.П. Бородин, будущий известный композитор и незаурядный ученый-химик, женился на Е.С. Протопоповой. Екатерина Сергеевна была глубоко несчастной женщиной: недуги постоянно терзали ее тело. Засыпала она около 3-4 часов утра, не давая до этого времени никакого покоя прислуге и мужу. Вставала поздно – в 3-4 часа дня.

В конце концов врачи вообще запретили Екатерине Сергеевне пребывать в петербургском климате. Она поселилась в Москве. Лето 1885 года провела в Раменском у своего давнишнего знакомого скрипача Я. Орловского. Александр Порфирьевич Бородин был за границей.

“Ну, милая голубушка моя, ждал я, ждал я весточки от тебя, не хотел было уезжать, пока не получу весточки из Раменского”. – Писал он по дороге в Берлин 27 июля 1885 года.

Второе письмо Бородин отправляет 1 августа из Веймара: “Спасибо тебе большое, милка моя, что прислала весточку о себе и об отношении твоем к Раменскому… Я доволен, что Раменское пришлось тебе по душе, значит, в будущем году мы можем себя поздравить с дачей…”

Но будущее сулило мало радостей. Весной 1886 года болезнь Екатерины Сергеевны обострилась. 3 июня Бородин телеграммой был вызван в Москву. 4 июня он писал в Петербург:

“Приехал я к Кате и нашел ее в положении очень тяжелом… Отек ног, живота, водянка в животе и околосердечной сумке, слабость, упадок сил ужасный. В том состоянии, в каком она находится, теперь немыслимо везти ее в Раменское”.

5 июня в письме к знакомому он снова сетует:

“Как жаль, что Катю нельзя увезти в Раменское, дача там прекрасная, меблирована совсем и устроена как нарочно для приема больной; воздух там отличный. Но везти Катю теперь немыслимо. Подумайте, что нужно тащить в экипаже до станции железной дороги, потом два часа по железной дороге, наконец, снова в экипаже с ј часа или минут 10…”

И все-таки к концу июня Бородины перебрались из города на дачу. Сухая, здоровая местность, воздух, напоенный ароматом сосен, полноводное озеро поправили настроение Бородиных. 23 июля Александр Порфирьевич уже позволил себе сказать в письме так:

“Я теперь, слава Богу, значительно поправился и отдохнул, так как у Кати опасность миновала до поры, до времени. Я, слава Богу, жив, здоров, купаюсь всласть и отдыхаю…”

Однако хлопоты о больной жене, а попутно и о теще, отнимали весь досуг Бородина. “При таких условиях мудрено писать оперу или вообще музыку”, жаловался он 6 августа в писем из Раменского к Л. Шестаковой, сестре композитора М. Глинки. Александр Порфирьевич так и не закончил свое лучшее, бессмертное произведение – оперу “Князь Игорь”. За него это сделали Н. Римский-Корсаков и А. Глазунов.

Лето 1886 года было последним, проведенным на даче. 15 февраля 1887 года Бородин умер от разрыва сердечной артерии. Смерть была мгновенной. Как показало вскрытие, сердце было вконец изношено.

Екатерина Сергеевна ненадолго пережила мужа. 28 июня 1887 года она скончалась на даче в Раменском.

Путешествуя из Москвы в Раменское и обратно, Бородин проезжал Люберцы, Малаховку и другие станции, видел наши поля и перелески, деревушки и дачные поселки, а возможно, и посещал их, отыскивая квартиру для своей болезненной супруги. Подмосковная природа отразилась в какой-то мере и в его музыке.

Позвольте поведать вам еще об одной больной даме из Раменского. Газета “Московский листок” 5 июля 1889 года напечатала просторный некролог:

“Вчера в 5 часов утра в селе Раменском скончалась от апоплексического удара известная всей Москве артистка императорских театров Софья Павловна Акимова, 65 лет. Покойная, урожденная Ребристова, вышла замуж за главного режиссера драматического театра Акимова. Воспитывалась она не в театральном училище, а в частном пансионе. Муж определил ее на сцену в 1846 году при инспекторе репертуара Верстовском и директоре театра Загоскине на жалованье по 150 рублей в год. Жалованье ей ежегодно увеличивалось и дошло до семи тысяч рублей.

За последние четыре года постепенное надламывание организма покойной все чаще и чаще лишало публику возможности видеть ее на сцене. Наступил даже период, когда имя Софьи Павловны совсем не появлялось на афише…

Софья Павловна родилась в 1824 году… Пошла на сцену только в силу личного влечения, вопреки даже симпатиям родных и мужа, которые не предсказывали ей никакого успеха на этом поприще… Но первый же дебют, состоявшийся в 1846 году, быстро решил ее судьбу. Она сыграла более пятисот ролей…

В Раменское, где Софья Павловна проводила летний сезон в течение многих лет, она прибыла в настоящем году совсем больная, тут ее еще разбил паралич, который 4 июля довершил свое разрушительное действие”.

Но что это вдруг мы так увлеклись Раменским? Что, своих городов и поселков нету?.. Конечно, вспоминаем хотя бы потому, что давние соседи, а с соседями надо поддерживать дружеские отношения. К тому же немало раменцев трудится на люберецких предприятиях, а мы – у них. Да и многие наши горожане получили на раменских землях дачные участки… Да кто сказал, что Раменское не нашего района?! Ошибаетесь, молодые люди! Было нашего! Сейчас, правда, раменцы самостоятельны, полный суверенитет, но был момент, когда они подчинялись Люберецкому горсовету, хотя и не очень долго. В печати был опубликован Указ Президиума Верховного Совета РСФСР от 3 июня 1959 года, вслушайтесь в него:

“Упразднить в Московской области:

Бронницкий и Раменский районы, передав их территорию в состав Ухтомского района и переименовав Ухтомский район в Люберецкий район”.

Вот то-то же!

Люберецкий и Раменский районы были восстановлены почти в прежних границах с добавлением новых населенных пунктов. Но в спешке напрочь забыли о Бронницком районе. Он исчез с карты Подмосковья, словно его никогда и не было, а ведь первое письменное упоминание о селе Бронниче относится 1453 году.

Итак, как мы выяснили, и Раменское, и Быково, и Гжель, и два Мячкова, Верхнее и Нижнее, – все эти селения в былые дни находились в Люберецком районе, и мы вольны говорить и писать о них.

21 сентября 1868 года в “Московских губернских ведомостях” был опубликован “Медицинский отчет из деревенской практики” доктора Е. Покровского. Отчет весьма красноречив сам по себе, но еще интереснее примечание к нему, сделанное редакцией газеты. Оно гласит: “Статья была написана еще в 1863 году…”.

Почему же письмо пролежало в редакционном портфеле целое пятилетие? Обратимся к тексту.

“Несколько лет сряду мне приходилось проводить летнее время в деревне – в имении одного помещика Бронницкого уезда графа Н.С.Т. Медицинская специальность моя в этом краю получила уже некоторую известность между крестьянами. В посильной врачебной помощи я никогда им не отказывал... Считаю нелишне обратить внимание читателей на довольно любопытные цифры приходивших ко мне больных с разными болезнями за июнь месяц текущего года” (то есть 1863-го).

Отчего же только за июнь? Да оттого, поясняет доктор, что он прожил в деревне безотлучно один лишь месяц. Далее Покровский обстоятельно набрасывает характеристику каждого селения, где он врачевал.

Осеченки. Крестьяне в большинстве своем делают медный набор для сбруи, работая дома. около огня, некоторые, преимущественно женщины, ходят на заработок в Москву. В селе харчевня.

Опариха. Народ бедный, живущий почти безотлучно дома. Главное занятие – хлебопашество.

Вялки. Народ по преимуществу торговый. Многие ходят на заработки в Москву, некоторые живут там на фабриках, изредка являясь в семейство. В деревне питейный дом, несколько постоялых дворов и харчевня.

Зюзино. Жители в основном хлебопашцы, иные, однако, ходят на заработки в Москву.

Капустино. Мужчины почти все занимаются хлебопашеством, женщины ткут миткали, ведя, следовательно, большей частью сидячий образ жизни. На заработки в Москву ходят немногие.

Шмеленки. Многие из крестьян ходят на заработки в Москву. Женщины по зимам ткут миткали. В деревне постоялый двор.

Устиновка. О жителях можно сказать почти то же, что о шмеленцах.

Обрисовав экономическое положение крестьян, Покровский пунктуально пересчитал всех больных.

Из болезней на первом месте была самая чудовищная – сифилис, которым были заражены 4 мужчины, 14 женщин и 6 детей (представьте, детей!), пришедших на обследование. А сколько не обращалось в лечебницу? Хронический ревматизм Покровский отметил у десятерых. Простудной горячкой болело 8 взрослых. У восьмерых детей наблюдался простой понос и у троих – кровавый. Троих мужчин свалил тиф. Двое страдала геморроем. По одному случаю – воспаление легких, острый ревматизм, перемежающаяся лихорадка, белая горячка, желтуха, катар легких, падучая болезнь.

“Да еще далеко не все обращались ко мне за помощью, – констатировал молодой специалист. – Какая ужасная запущенность! В округе ни одного врача”.

Такой правдивой, а потому и мрачной, была картина, нарисованная Покровским, что для ее обнародования понадобилось пять лет согласований.

Автор приведенного отчета Егор Арсеньевич Покровский родился в 1838 г. Окончил медицинский факультет Московского университета. Это была эпоха нигилистов (вспомните тургеневского Базарова) и Покровский потянулся по их примеру в народ. Лето 1863 года, как ясно из его статьи, он провел в имении графа Н.С.Т.

Полное имя таинственного графа удалось расшифровать. В “Сборнике статистических сведении по Московской губернии” упоминается, что село Осеченки в середине 19-го столетия принадлежало графу Н.С. Толстому.

Из всего следует, что Покровский гостил в Осеченках. Только почему он скрыл название села и имя владельца? О, да тут целая романтическая история. Ее мы узнали из воспоминаний барона А.И. Дельвига.

Судьба этих воспоминаний по-своему необычна. Незадолго до своей смерти Дельвиг обратился к директору Московского публичного и Румянцевского музеев со странным письмом: просил принять от него обширную рукопись с условием, что она будет опубликована только через четверть века. Завещал он и деньги на ее издание.

Пожелание барона было исполнено: его воспоминания увидели свет в 1912 году. В них-то Дельвиг и рассказывает, между прочим, о графе Николае Сергеевиче Толстом, которого он хорошо знал, так как тот приходился ему свояком.

“Странности Толстого доставили ему прозвание “дикого графа”, – писал Дельвиг. – Граф, например, не мог себе представить Россию без крепостного права и без телесного наказания. Свои взгляды он яростно отстаивал в печати”.

Заполучив после удачной женитьбы довольно значительный капиталец, Толстой купил подмосковную деревню (Осеченки) и начал разрабатывать близлежащее болото. Нанятые им рабочие копали торф и производили другие работы. Толстой, добавляет Дельвиг, никогда не забывал, что он граф, а они мужики, и щедро давал им затычки. Найдя раз одного крестьянина, который сидел, разговаривая с его женой, “дикий граф” поднял его на воздух за волосы.

Вот в такое “милое семейство” и попал молодой доктор. Дальше все как в романе. Барон Дельвиг описывает это так:

“Наконец, появились в их доме так называемые нигилисты, и в это время старшая их дочь Мария, убежав из дома, обвенчалась с лекарем Покровским”.

Теперь понятно, почему Покровский врачевал в Осеченках в 1863 году только одни месяц и почему фамилию помещика обозначил инициалами: прогрессивному врачу-нигилисту неудобно было публично признаваться в родстве с “диким графом”.

Вскоре Толстой увяз в долгах, продал свою подмосковную усадьбу и переселился в Нижегородскую губернию. Покровский же продолжал свою медицинскую деятельность. В зрелом возрасте он занимал ответственные посты: работал главным врачом Софийской больницы в Москве, был редактором журнала “Вестник воспитания”. Известны его книги “Физическое воспитание детей у разных народов, преимущественно в России” и “Детские игры в связи с историей, этнографией, педагогикой и гигиеной”. Одну из них редактировал писатель Лев Толстой. Умер Покровский в 1895 году.

В стареньком потрепанном путеводителе можно прочитать, что близ села Раменского в половине 19-го века была английская слобода. Откуда в Раменском англичане?

Впрочем, догадаться нетрудно. Раменское с давних пор славится бумагопрядильной фабрикой. Ткацкие станки могли доставляться из Англии, да и смотреть за рабочими приглашались иностранные мастера. Однако в последующих изданиях путеводителя английская слобода не упоминается. Куда делись иноземцы?

Об этом можно узнать, ознакомясь с биографией Ф.М. Дмитриева. Федор Михайлович родился в Москве в 1828 году. Учиться уехал в Петербургский технологический институт, который закончил с Золотой медалью и званием инженера-технолога. В дальнейшем его карьера делает зигзаг. Русские инженеры России были не нужны. Дмитриев поступает на Раменскую фабрику… ночным сторожем! Обычно на должность сторожей назначались пожилые рабочие. А тут – человек с высшим образованием.

Один из биографов Дмитриева, Владимир Кашин, объясняет это так: все тогдашние крупные фабрики и заводы находились всецело в руках иностранцев, которые крепко друг за дружку держались и допускали в ряды служащих только своих.

Три года прослужил молодой специалист ночным смотрителем. Многое он постиг, проверяя на практике теоретические знания, полученные в институте. Досконально, до тонкостей изучил производство. Больше всего его интересовал рабочий люд, чью жизнь он наблюдал повседневно. Позднее в своей лекции, уже будучи профессором, он скажет:

“Молодым людям, получившим техническое образование, приходится в практической жизни иметь дело не с одними только механизмами или машинами, но и с другим, еще более важным элементом всякого промышленного производства – с рабочими людьми!”

Через три года освободилось место механика и, как англичанам ни хотелось поставить сюда своего соотечественника, хозяин фабрики Малютин, ценя Дмитриева, настоял на своем: механиком был назначен русский. А еще через три года он стал директором. Тут и начинается разгадка исчезновения из путеводителей английского названия поселка.

“С водворением его на фабрике в должности директора мало-помалу опустела английская слобода – нашлись на все русские люди”, – торжествовал тот же Кашин в газете “Современные известия”.

Первый русский директор немало сделал для развития раменской мануфактуры. Старое помещение год от году ветшало, было в нем слишком темно и грязно. Новое громадное пятиэтажное здание было построено в 1868 году по плану, предложенному Дмитриевым, и под его личным наблюдением без всякого участия архитекторов, затем были прибавлены и другие корпуса.

С увеличением производства увеличился и приток рабочих. Их уже насчитывалось до четырех тысяч. Они селились в Раменском, в наемных крестьянских избах, по 20-30 человек вместе. Условия были ужасные. Дмитриев уговаривает своих доверителей, братьев Малютиных, открыть строительство жилья для рабочих. Стройкой непосредственно руководил он сам.

Директор убедил также хозяев основать школу для работающих подростков. В старом здании фабрики каким-то чудом были отвоеваны две комнаты для занятий. И, что не совсем понравилось фабрикантам, заменил всем учащимся 12-часовой рабочий день на 8-часовой. Взял грех на душу. Пришлось вместо двухсменной работы перейти на трехсменную.

– Теряем 10 тысяч рублей в год, – ворчали братья-капиталисты, но мирились: предприятие под руководством Дмитриева приобретало славу, сюда приезжали делегации, даже из-за границы. Это была хорошая реклама. В 1870 году Раменской фабрике на Всероссийской промышленной выставке была дана высшая награда – государственный герб.

При Дмитриеве в Раменском были открыты новая больница, родильный приют, баня. Директор гордился тем, что отменил на фабрике обыск рабочих и почти свел на нет штрафы.

В 1869 году Федора Михайловича пригласили в Московское техническое училище на кафедру механической обработки волокнистых веществ, где он читал лекции, одновременно оставаясь директором раменской фабрики. В те же годы он пишет свои научные труды.

“При составлении книги мы руководствовались преимущественно собственной практикой на раменской бумагопрядильной фабрике”, – объяснит он в предисловии к своему труду “Бумагопрядильное производство.

В своей речи “Об устройстве жилых помещений для рабочих на фабриках и заводах”, произнесенной в техническом училище в 1876 году, профессор также говорит о Раменской фабрике, с которой навсегда связал свою жизнь.

Умер Ф.М. Дмитриев 30 сентября 1882 года в имении Малютиных в Курской губернии. Экстренным поездом гроб с телом покойного был доставлен в Раменское и при великом стечении народа похоронен в особом склепе рядом с церковью.

Благоустройство фабрики, забота, проявленная директором Дмитриевым, вызвали большой наплыв рабочих. В 1897 году население Раменского составило восемь с половиной тысяч, из них в фабричном поселке проживало 6 885 человек? В дальнейшем оно все больше увеличивалось, что дало возможность село Раменское в 1926 году преобразовать в город.

Мы довольно подробно рассказали о Раменской фабрике еще и потому, что ее судьба в будущем, в 20-м веке не раз будет пересекаться с люберецким заводом имени Ухтомского – во времена революций, забастовок и гражданской войны.

Hosted by uCoz